ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ ПРИМОРСКИЙ БЛОКНОТ
* * *
Проводник уснул, плацкарты спят,
сон стоит, как стон, на три октавы,
но всю ночь и ноют, и скрипят
железнодорожные суставы.
Вот и ты, бессонница, катись
и столбы считай по ходу справа,
да втирай в плацкартный ревматизм
железнодорожные составы.
31.08.99, Москва - Симферополь.
* * *
В шесть тридцать, едва оклемался рассвет
тревожного нового света,
с ноль восемь салюта заходит привет
спросить на закуску совета:
за куревом вышел, а палева нет,
и тело трепещет, как Ветхий завет.
В глазах его полночь, а в сердце закат
кровавых консервов в томате.
Крепленой удачи последний солдат,
он правды взыскует в салате:
морская капуста ему нипочем,
он вечности дверь подпирает плечом.
– Скажи мне, любитель опасных грибов,
свободный, как завтрак туриста,
что, если, салюта пятьсот потребив,
ты примешь остатние триста?
Что, коль мой совет не пойдет тебе впрок,
и плавленый в горле застынет сырок?
Привет усмехнулся, однако чело
и грудь оросилися потом:
– Я боль заглушаю в случае чего
соленым морским анекдотом.
В уста я водвину два легких перста
и вырву я грешный сырок изо рта.
– Ответь мне, носитель салюта в груди,
невольник отдания чести,
что ждет твою грешную плоть впереди,
еще, скажем, грамм через двести?
На череп себе наступив с сулеей,
что станешь ты делать с зеленой змеей?
Он медлит с ответом, мечтатель-хохол,
склонясь нерешительно в дружбе:
– Приятель! Наш остов – всего лишь чехол,
посуда у духа на службе.
Хохлы не боятся ни змей, ни чертей
и держат стакан для зеленых гостей.
Портвейн удручающ, а водка быстра,
хмель буен, сикера глумлива.
Я бесов своих изгоняю с утра
салютом простого разлива
и биле мицне догоняю пивком
и рею над миром, как горний ревком.
Я душу свою обнажил вам до дна,
мы связаны дружбой навеки.
Налейте ж, налейте в стакан мне вина.
Теперь поднимите мне веки,
вложите мне в руки стакан и сырок.
Я выпью и съем и я стану пророк.
Он залпом салюта мой принял совет,
в глазах у него помутилось,
и, с дружбой покончив, он канул в рассвет/кювет
таинственно, как Наутилус –
и вынырнул где-то за тысячу лье
с надеждой, что кто-нибудь, може, налье.
На смерть Б.
Бобо мертва, но шапки не долой…
И. Бродский. «На смерть Бобо»
...И в землю закопал,
И надпись написал...
Так вот где собака зарыта, за рыжим бугром,
у свалки добра изжитого и злого железа.
Прощай, сукин сын. Никогда не кончалось добром,
начавшись собачьею жизнью. К чему и жалеться,
скуля и елозя, выкусывать тягостных блох,
задрав пистолетом конечность земной канители.
Прощай, кабыздох. Твой конец не хорош и не плох,
он просто совсем не таков, как мы оба хотели.
Но стоит ли выть на луну и корить небеса
за цепь и клещей, и в конце – за собачью усталость?
Случалась и радость, дешевая, как колбаса,
которой немного, но все же отведать досталось.
Мой Йорик блохастый, а как это было? Бобо?
Почти незаметно? Подобно томительной лени?
Пытаюсь представить. Не думать об этом слабо,
но думать – слабит в животе и слабеют колени.
Прощай же, товарищ, ты честно прошел этот путь
от будки к забору несчетно туда и обратно.
Наверное, скоро мы встретимся там, где-нибудь
за рыжим бугром. И не думать об этом приятно.
Прощай, poor Bobick. Конец не хорош и не плох.
Прощай и прости: эпитафия нам – «Бобик сдох».
* * *
И куда ни глянь – одни руины:
паутины, Оссы, Пелиона,
родины и бывшей половины,
яблока, Елены, Илиона.
Что же нам осталось от Расеи?
Треснутые амфора да вера,
«Слово», десять строк из «Одиссеи»
да стеклянный глаз – поди, Гомера.
Пигмалион
Che fai?..
Из речи тов. Д. Алигьери
на очередном съезде
творческой интеллигенции.
Пигмалион, удалившись от кипрских гетер,
уединился и выстроил дивную башню
кости слоновой; в ней жил и гармонии сфер
сверху внимал, не взирая на грешные шашни.
Башню он звал Галатеей. Надежно она
в лоне своем костяном и слоновом же чреве
анахорета укрыла от блуда, нежна,
но целомудренна, как то положено деве.
Он возлюбил Галатею до мозга костей,
но без перверзий, богиню на девственном лоне
страстно моля ниспослать ему с Галей детей
на склоне лет, аскетическом башенном склоне.
И Афродита к мольбам старика снизошла,
сняв непорочным зачатьем табу с менопауз.
Так башнедева во чреве своем понесла
и родила ему дочку по имени Пафос.
Дочь уродилась на славу: стройна, высока,
в маму костиста; была в ней и стать, и порода;
только врожденный дефект все изгадил слегка:
в ней не имелось отверстий для выхода-входа.
Это открытие в ней глубоко потрясло
тонкую душу ранимого Пигмалиона.
В лоно супруги, забросив семью, ремесло,
старец забился и в коме застыл, эмбриона
позу приняв. Так наказан был Пигмалион:
думал создать Галатею, а вышла Пандора.
Вот, господа, что бывает с творцом, если он
болен слоновой болезнью эстетского вздора.
Две заявки на либретто
1. Золото Рейна
(ратификация договора ОСНВ-2)
Эскадрилья «Вальхалла». Вечерний разбор полетов.
Командир – седина, усы, – материт усталых валькирий.
Девы вяло в ответ бормочут: «Иди ты на Хель!
Надоело нам попусту крутить кольцо Нибелунгов,
петлю Нестерова, иммельманы, горки, бочки и развороты.
Мы хотим ходить на штурмовку. Зря нас, что ли, учили?
Где та линия Зигфрида? Где укрепления по Одеру-Нейсе?
Меняем все золото Рейна на один хороший Рагнарёк».
И, умолкнув, сидит с улыбкой одноглазый суровый Вагнер,
крутит сивый ус меж пальцев, растроганно размышляя:
«Ах, какие девчата! Золото! Хильд, Херфьётур, Скёгуль,
Гризодубова, Раскова, Осипенко, Байдуков, Беляков и Чкалов,
Геринг, Экзюпери и Линдберг, трижды Кожедуб и Покрышкин…
Вот и подросли мои орлята, отрастили крылья и зубы.
Милые, славные девчонки, боевая надежная смена!
Жаль, не видать им штурмовки. Всю жизнь возить будут почту,
распылять над мирными полями удобрения и ядохимикаты.
Что же мне так больно и так трудно? Я же честно сделал свое дело.
Нынче ночью напишу в Оперу напоследок. А после –
на покой, на заслуженный отдых. Видать, пора мне».
2. Князь Игорь
(формирование национальной идеи)
Дело было в лохматом веке. Игорь сидел за столом
и искал человека, что плеснул бы ему в шелом.
Не дождавшись, рявкнул: «Доколе!», топнул полом о прохоря,
и уже кроваво над Полем занималась огнем заря.
Встала русая дева Обида, качаясь, из-за стола,
отрыгнулась белым, ругнулась черным, ушла.
Карна ухмыльнулась противно, Жля пробурчала: «Бля!»
Ярославна пела в Путивле с самовзводной башни Кремля
вслед полку князя Игоря: «Я полечу голубкой
сизокрылой…» Но эти игры, как обычно, кончились мясорубкой.
А потом половецкие пляски. Игорь сидит в тоске.
Перед ним, извиваясь блядски, Кончаковна в одном пояске
пляшет, плеща в ладоши, крутя худым животом,
завлекая… Но это позже было, сказано было: потом;
а сперва он от пуза шеломом испил у Каялы срам.
Но все дело кончилось «Словом». Жаль. Обида. Опера. Шрам.
Вах, каналия!
Как этуаль пустилась в пляс!, лишь свиснул нахтигаль,
за куст сирени коготком цепляясь, как паук,
вниз головою – так и пел, роняя каждый звук
в мерцающие астры, вверх, в их млечную вуаль.
И вот еще одна звезда под соловьиный визг
падучей пеною в сирень забилась, как комар,
в свистящих нитях и сетях, закутавшись в кошмар
из паутины соловья, что, щелкая, повис
вниз головой и свистом вверх, глазами внутрь, назад,
в сирень, сиреной, ревуном, певучим упырем.
Уже все звезды пляшут над небесным пустырем,
и замер в коме каждый куст, весь соловьиный сад.
Обратный отсчет
1
Типовой обратный отсчет перед пуском:
пять, четыре, три, два, один,
…здец.
Память, оптимальная пустынь,
господин
одичалых сердец.
Все с конца начинается, все с начала,
негатив обращается в чистую пленку.
Как случилось, как оно так одичало,
что пожилой мужик
очутился вперед ребенка
и, задыхаясь, бежит?
Как и где обретается этот опыт лишений,
этот тугой откат
на дистанции прямого выстрела
от падающей мишени?
Все, что выстрадал,
все, чем был (как считал) богат, –
все ушло в ходы сообщений
и не вышло назад.
2
Ничего не вышло.
Исходный рубеж. Отдышись,
разряди и сделай контрольный спуск.
Ну, и что это было? Неужто жизнь?
Ну, допустим. Тем паче, подсумок пуст;
вообще, все пусто. И у тебя незачет.
То ли все в молоко, то ли бил холостыми,
то ли дал упреждение на фигуру бегущей пустыни,
то ли что еще.
3
А что еще?
Можно после отбоя сходить на мишенный бруствер
выковыривать из глинозема мертвых железных ос,
только мятый томпак не вернет ни упругого хруста
свежей зелени, ни озона весенних гроз.
Собери с огневого пустые остывшие гильзы.
Сдай по счету. Последний солдатский долг.
Оптимальная пустынь имени Кена Кизи.
Сделай выдох.
Сделай глубокий вдох.
4
Никогда ничего не проходит даром.
От волос осталась одна гребенка.
Это как вам – чувства сделать товаром,
каждый день выплескивая по ребенку?
Нет, не даром, разве что вот бесплатно,
по частям, отрывая шматками душу,
оставляя желтые пятна
на изученной за ночь части бывшей шестой суши,
то бишь третьего Рима (а четвертому не бывать).
Эта жизнь, прошедшая мимо,
несмываема, нерастворима.
Остается только с нее сплывать –
5
и приплыть по кругу на то же место,
по пути не открыв никаких Америк
кроме «плавали, знаем!», зато промерив
глубину значений, направления жестов,
силу и температуру течений,
крутизну и мутность новой волны
и познав круги, расходящиеся на пене,
если ловко бросать в эту муть «блины»,
одиноко стоя на берегу
островка, намытого земснарядом
и языком высовывающегося в море
рядом
с углубляемым устьем;
свой плотный ужас отдав врагу,
разделив победу со старым другом
и холодное завтра глотая наедине –
и любуясь последним медленным кругом,
от тебя расходящимся по волне вовне,
потому что внутри ему расходиться не в чем:
оптимальная пустынь, лысый пустырь, сорняки седин
и обратный отсчет по останкам речи:
пять, четыре, три, два, один…
* * *
Хлебный мякиш, сдобный кукиш,
старый кореш – сковородка.
Молоко прокисло – купишь;
жизнь прогоркла – скоро водка
пропитает хлебный мякиш.
Набухает пьяный кипеж.
Сладкий перец, горький маркиш,
в тюре клякнущий град Китеж.
В тире выжившей мишени
пулю прямо в лоб закатишь.
Эта жизнь – мешок лишений,
руку сунешь – и ухватишь:
хлебный мякиш кем-то жеван,
кукиш казан-переказан;
сладкий перец, хрен моржовый,
весь изъеден всласть проказой.
Горький маркиш слаще редьки,
да в себе не переваришь.
А как часто нынче редко
слово гордое «товарищ».
Хлебный кукиш нашей нивы
пьяным глазом не обшаришь.
Эта жизнь – простая ксива,
никому ее не впаришь.
Смотрят в небо, как зенитки,
наши алчные зеницы.
Все обшарено до нитки,
в кулаке – дерьмо синицы,
а журавлик из фанеры
в тире клювом вниз летает,
сбитый с толку пулей веры
в то, что вера нас питает.
Ну, так что ж ты глазки пучишь,
рыбка-жабка золотая?
Три желанья в липкий кукиш
вынь-положь шалтай-болтаю.
Только ж сам вороной каркнешь,
загадаешь – не воротишь.
Сладкий перец, горький маркиш,
малосольный анекдотиш.
Что имели – то на кой нам,
даждь нам ныне, даждь нам присно!..
Спите, братья. Все спокойно.
Все пропало. Все прокисло.
Боже, Боже, старый кореш,
дай нам, паря, хлебный мякиш!
Он не даст. И не поспоришь.
И сидишь, и ересь порешь.
Порешь и лицуешь. Плачешь.
* * *
Ах, это было здорово! весело, весело.
Ах, это было невесело, – ужасно, ужасно.
Нет, ненадежно это все, неустойчиво.
Да, неустойчиво это все, ненадежно.
Тучных коров норовят снова сожрать тощие,
снова под Иерихоном трубят, аж слушать тошно.
Да, неприятно это все, нежелательно.
Нет, нежелательно это все, неприятно.
Но всеобщее наше право тайно и избирательно.
Столь избирательно, что это, право, сделалось явно.
Нет, чрезвычайно все это положение.
Да, положительно, все это чрезвычайно.
Недаром готовится явное жертвоприношение –
даром что будет оно от жертв сделано тайно.
Да, безобразно все это, отвратительно.
Нет, отвратительно все это, безобразно.
Но еще не вечер, которого, предположительно,
мудренее будет утро стрелецкой казни.
* * *
Когда в башке с утра такая муть,
глаз не продрав, писать стихи? Спасибо!
Идет на ум какая-то отнюдь,
во всей зане свое развесив ибо,
засим летит божественный глагол
и членом предложения без спроса
в уста мне тычет, не взирая пол,
отсутствие зубов и папиросу.
Какой поэт такое передаст
с приветом от плохого пародиста:
глагол «иметь», как пылкий педераст,
мне рот штурмует в жажде парадиза,
в надежде сделать пламенный привет;
вотще внимаю, всуе вынимая, –
а под язык уже ползет сонет,
мычит и стонет музыка немая.
Вот-вот рожу! Подите от меня!
Я весь набряк и багровею ликом;
из уст моих какая-то хуйня
рождается, слух оскверняя криком.
Писать с утра! Да боже упаси!
Я возоплю, как рыжий на манеже:
Отнюдь, глагол! Зане свой сам соси,
еликий ибо сунь себе в понеже!
Писать же ночью – это риск вдвойне:
опять придет с второстепенным членом
и, всуе доставая свой зане,
увы мне! вставит в ибо, как полено.
И я опять зачну седьмым коленом,
глаголом обесчещен при луне.
Промедол Про
(эсхатологическое апокалипсо)
1
Вот, скажем, сидеть на камнях и клевать виноград,
лежать на песке и лениво сосать помидоры…
Но если подумать, подумаешь, что иногда
куда интереснее в вену вогнать промедола,
под ногти иголки, а круче и паче того –
вогнать результат под ответ на последней странице,
знакомую в краску и друга в тоску от того,
что делаешь то, что в болезненном сне не приснится,
вгоняя то в ужас, то в дрожь и себя самого.
Вот так вот подумаешь – а почему бы и нет!,
а после очнешься – и ногти вгоняешь в ладони.
А время вгоняет иглу промедленья в ответ,
знакомых под ноготь, и тир открывает в Сидоне.
2
Какое-то время стреляешь в грудную мишень –
и вдруг замечаешь, что пули цепочкой повисли,
в густеющем воздухе выев прозрачную щель;
глядишь на часы – и как лед застываешь на мысли,
что если и глянуть на время – не стоит труда
искать ему место в картине треногого мира,
короткими дозами шприцем вгоняя туда,
как будто ответы с последней страницы – к пунктирам
вопросов анкеты для Страшного, скажем, суда.
Стекают по венам часы, и минуты бегут,
и кружат секунды – но сразу за краем запястья
свободного времени нет – ни часов, ни минут,
там только пространства квантуются мелкие части:
парсанги и локти, коленки и жвала, усы,
валы, кривошипы и крылышки, цапфы и буксы,
а времени нет, лишь ползут по запястью часы,
цепляя усами за мертвые цифры и буквы.
3
А в русле венозном цепочкой всплывают нули;
слипаясь, ничто образует обширные тромбы;
ширяют в крови эндорфины и адреналин,
мычат кровяные тельца на пути в гекатомбы.
Серозная жидкость дотла выжигает Содом,
в извилинах серых не милуя софта и харда.
Гигантским шофаром победно ревет промедол,
и рушатся стены трясущегося миокарда,
и мертвая кровь оседает в сосудах, как персть,
ссыхается лимфа, и прахом ложатся гормоны.
Руины молчат. Промедола победную песнь
сменяет безмолвие, музыка высших гармоник.
4
Но вот из развалин, ползя на корявых корнях
и тонкие нити вгоняя в случайные щели,
растет вероятность, живучий и цепкий сорняк,
дающий ростки на границе причины и цели;
и все повторяется снова: падут семена,
и знаки взойдут, словно злаки, поднимутся всходы,
проклюнутся листья, бутоны, слова, имена,
сплетутся побеги, языки, системные коды;
совьются лианами семьи, рода, племена;
родятся народы, засеют могилами дол,
подымутся – сын на отца, брат на брата и племя на племя,
схлестнутся державы, роняя смертельное семя;
какой-нибудь гений случайно создаст промедол,
случайный безумец придумает фикцию – время;
5
Какой-нибудь умник, которому имени нет,
допетрит задачник открыть на последней странице
и, как Иоанн Богослов, зачитает ответ,
какой с передоза, и то не любому приснится.
Другой богослов, это дело принявши за Весть –
Благую, – запишет со слов, да и опубликует,
а третий, кретин, прочитает и, крякнувши: «Есть!»,
прикольную штучку, ответ подогнав, сфабрикует
и, время назначив ответственным как артефакт,
в запястие Вечности вгонит вселенскую бомбу,
какой-нибудь суперплюсквампромедолцитофаг.
…Три, два, один, ноль – и ничто сгруппируется в тромбы,
сливая нули в гипернекрофилический фак.
И снова вселенная рухнет, как Иерихон,
и суперплюсквампромедолцитофаг, как большая
труба, проревет нам про коллапс, про Первый Закон
Цикличности Вечности, новый эон возвещая.
6
А в тире сидонском, треща на манер кастаньет,
попадают пули, и щель зарастет осторожно.
Но нас информирует кто-нибудь из Кастанед,
что это – эксцесс, флюктуация. Времени нет.
7
А вечность любить невозможно.
Последнее письмо Балалайкину
о последних тайнах бытия
= 1,0546 .10-34 Дж .с
Милый друг Балалайкин, старый опоссум,
пишу со скрипом.
Словно старший Плиний тебе, мой Постум,
я этот скриптум
посылаю в надежде, что эти вести
и эти мысли
мне занять позволят меж первых место
еще при жизни.
Старый друг Балалайкин, натурфилософ,
за это лето
у меня накопилось в уме вопросов…
Верней, ответов.
И теперь я тебе о своих дерзаньях
пером глаголю.
Я увидел умственными глазами,
как входит в долю
каждой мелкой частицы веществ и поля
константа Планка.
В этом видятся чья-то рука и воля,
и признак плана.
Размышляя над фактом кванта, паденьем фрукта
в уме до боли,
я прозрел этот замысел, эту руку
и эту волю.
Я постиг, что константа Планка, чей облик
суть тайный вестник, –
это грозный символ: могильный холмик,
и сверху крестик –
двуединый знак, в коем холм – константа,
а свыше – Планка.
Он свидетельствует нам весьма компактно,
что жизнь – обманка;
но когда все, как тонко просек Державин,
«жерлом пожрется»,
встанет знак сей, словно простой журавель,
поверх колодца
и из жерла бездны, подъявши Планку,
восчерплет снова
все, неся нам весть, что и смерть – обманка,
что все есть Слово.
Это высшее Слово – константа Планка.
В ее символе,
как проник я, сокрыты все части плана,
руки и воли.
А еще я промыслил путем прозренья,
с собою споря,
что Косая Планка есть также рейка,
как в семафоре,
и чем выше рейка подъята кверху,
чем угл тупее,
тем крупней составы веществ и света
пройдут под нею;
если ж примет рейка горизонтально-
е положенье,
это значит, пришел брутальный
конец движенью.
Перед сим открытьем черезвычайным
все станет мелким:
и Платон, и Ньютон.
Засим кончаю.
Будни
1. Утро
Дозиметром проверив простоквашу,
пробоотборник сунул в винегрет,
позавтракал и, в дафлбэг засунув
три магазина, россыпью с полсотни,
штык-нож, миноискатель, супертул,
баллон «черемухи» и термос кофе,
шприц-тюбик антидота, бутерброды;
под куртку натянул бронежилет,
проверил ампулу в воротнике
и гейгера в кармане по привычке,
за пояс сунул стечкин и беретту
и, пристегнув с гранатами подсумки,
примкнувши магазин и передернув
затвор, АКМС наизготовку –
и можно отправляться на работу.
Не сняв цепочки, отпираю дверь,
просовываю ствол в дверную щелку,
даю две-три коротких влево-вправо,
пригнувшись, на площадку выхожу
и, для очистки совести, – подствольным
контрольный выстрел в лестничный колодец,
а следом Ф-1 и РГД.
Стою, пережидая рикошеты;
спускаюсь вниз. Там, у парадной двери
пристроившись за ящики с песком,
концом ствола приоткрываю створку
и веером простреливаю двор.
Затем, миноискателем прощупав
проходы в минном поле – осторожность
не повредит, – ползком миную двор,
а дальше – перебежками, бросками,
переползая, скидками – к метро;
прыжком на неподвижный эскалатор,
скачками по ступенькам, оскользаясь
на липких лужах и с обеих рук
шмаляя на ходу по-македонски.
В вагоне, натянув противогаз,
читаю «Послезавтра», «Штурмовик»,
просматриваю «Знамя газавата»,
«Звезду востока», «Вестник ваххабизма» –
рекламу, объявления о казнях
публичных, распродажах – и дремлю,
не отрывая пальца от гашетки…
Привычное начало мирных будней,
как двойники похожих друг на друга.
2. Вечер
Придя с работы – кашу с молоком,
противно отдающим гексагеном,
чай, бутерброды с конской колбасой;
потом TV. Изображенья нет,
но новости послушать не мешает.
Гортанный, хищно цокающий говор
ведущего. В уме перевожу
обрывки фраз. События… О спорте…
И только выключаю на рекламе,
как в дверь звонят. Системы «свой-чужой»
не запускаю: никого не жду
сегодня в гости – ни друзей, ни близких,
ни Абдуллу и Хачика из крыши,
а из соседей вряд ли кто рискнет
в такое время. Не вставая с кресла,
взвожу затвор, стараясь чтоб не лязгнул,
и прямо через дверь, не открывая,
на уровне груди без остановки
высаживаю целый магазин,
вставляю новый, жду, не шевелясь,
минут пятнадцать, но за дверью тихо,
ни клацанья, ни ругани, ни стонов:
рука и глаз меня не подвели.
Ну, что же, день прошел, хвала Аллаху!
Стелю постель, кладу у изголовья
гранаты, нож, фонарь и автомат,
а под подушку стечкин и беретту
и спать ложусь, укрывшись ПХЗ.
А завтра снова будни. Завтра вторник.
Еще три дня – и снова уик-энд,
и – в бронетранспортере – на природу:
друзья, шашлык, кумыс или айран,
овечий сыр с киндзой и базиликом
и чай с дымком, нугой и пахлавой,
и – свежий воздух! Без противогаза,
в одном, блин, респираторе!..
Все. Все!
Ишь, размечтался. Да, до уик-энда
всего три дня, но надо их прожить.
А завтра в пять подъем. Дел просто прорва:
ментовский тир, намаз и каратэ,
потом – бегом на курсы выживанья,
а к девяти – весь потный – на работу,
пасти овец на Ленинских горах
да отбивать набеги МГУ:
у них там профессура! – сплошь абреки.
Стгасть
(вогопедическая баввада)
Он быв сьма нтейигентный мужчина,
а она сьма нтегесная дама.
Он быв в пьявках на месте пьичинном,
она пгосто в костюме Адама.
Он быв где-то известный фивовог,
она – сбогщицей скгомных когобок.
Его взгйяд быв настойчив и довог,
ее взог был уступчив и гобок.
Он быв йщен ее женственным тевом,
а она его цагственным видом.
И пгомокла она, и вспотев он,
в ней пгоснулася стгасть, в нем – йибидо.
Низок быв его жественный говос,
высоки ее пгугие ггуди.
Вздйогнув он, свовно сойванный ковос,
а она сотгяслась, как огудье.
Не стесненны в движениях пватьем
а в жеваниях скйомностью вожной,
они пали дгуг дгугу в объятья
канув в омут юбви неотвожной.
Съёвно две пововинки магнита,
они слиплись, чтоб самозабвенно
цевовать ее пейси-ванита,
обнимать его выю-гамена.
С бёдй сойвай он йязбухшие пьявки,
она вскгикнула с негвным испуком.
Он познав ее пьямо на явке,
пьовалив ее с тъеском и стуком.
Все случилось виваче, но пгесто.
Быво б дольче, да бъевис искусство.
Съябовато пьичинное место…
Виноват, беспгичинное чувство.
Автоапология
Кто поет в терновнике, кто в овсе,
кто во ржи,
кто кропает эссе
в поле у межи,
но все, все,
как один, виновники.
Так не пой!
Так не пой, красавица, ты при мне,
не пой этих Песен Песен.
Может быть, я тупой,
но этим и интересен…
Да! Еще не пой при луне,
а так же в безлунные ночи,
в звездные и иные. Короче,
никогда не пой. Я тупой. Я не
хочу это слушать.
Наелся, сыт.
Удались в овсы, за межу, в терновник –
и молчи. Молчи! Затыкаю уши.
Я тупой прозаический сукин сын.
Но зато самый лучший.
Самый лучший не-слушатель из всех:
чукча не читатель, чукча писатель.
Это мой терновый венец в овсе.
Это я пою. А вы отстаньте.
И, пожалуйста, встаньте,
когда я пою!
Я пою для Вечности, не для вас,
моя песня губит смертного человека.
Вот я прокашлялся… Р-раз-раз-раз!..
и пою в микрофоне салона клас-
сиков XXI века.
Мелководье
На мелкой воде, приспособивши трубку и маску,
дыша осторожно и медленно, слабо и редко,
слежу завороженно, как с грациозной опаской
ко мне на ладонь деликатно влезает креветка
в смешных и изящных оранжево-синих гамашках
на тоненьких ножках, как если бы на body-building
она собралась; как пугливо, но все же отважно
она, семеня по ладони, вкушает свой полдник,
клешнями с головку булавки щипля заусенцы,
смеша основание ногтя легчайшей щекоткой,
и множеством ножек изящнейшие коленца
выделывает, продолжая работать щепоткой.
А вот и вторая, и третья… Как будто на митинг…
нет, на презентацию книги с халявой фуршета.
И вот происходит товарищеский body-eating
поэта Строчкова – как блюда, а не как поэта.
Решительно литературным сочтя меня трупом
и, стало быть, их коллективной законной добычей,
они ковыряются шустро, разбившись на группы,
в моей подноготной – таков их закон и обычай.
Они колупают меня, от усердия горбясь,
пытаясь усвоить, но тщетны надежды на чудо:
они не осилят поэта внушительный корпус,
я слишком велик – не как автор стихов, а как блюдо.
А стоит мне пошевелиться – чуть-чуть, еле-еле –
и разом с ладони как пули слетают креветки
и, задом стремительно пятясь, спасаются в щели,
как мелкие критики и литературоведки.
* * *
Какой же я, на хрен, ворон, я здешний мельник.
Когда бы я мог накаркать благую весть!
Но я все мелю, Емеля – в орешник, ельник
слетев – а куда еще мне податься здесь?
Какой же я, на хрен, мельник, я местный ворон.
Добро бы, я мог, как мельник, молоть муку,
а я все щелкаю клювом: «Держите вора!»,
отряхивая свой фартук на том суку.
Какой же я, на хрен, местный, я сам нездешний.
Застрял вот, машу руками, то крикну: Кар!
Скрипят жернова, вращаясь в моей скворешне,
в моей голове садовой: «Икар! Икар!
Давай, собирайся, дурень, уж ветры дуют,
вот перья и воск, довольно молоть чепуху!»
А я, весь белый от муки, пером колдую,
чирикаю им по воску, как на духу:
Я не ворон, не мельник, я белая ворона,
крылья у меня слабые и мягкий клюв.
Перо и дощечка с воском – вся моя оборона.
Не мучьте меня, дайте я перышком поскриплю.
Какой я, на хрен, нездешний, я сор вчерашний.
Тонко намолены муки мои, замес их крут.
Пекусь о хлебе насущном, а сердцу страшно,
что воск мой, душа, растает, а перо отберут.
* * *
Это кто ж такой проворный,
зверский, словно аппетит,
треугольный, двухмоторный
в чистом небе, блин, летит?
Не вполне богоугодный,
но свирепый и лихой,
Всемогущий, Всепогодный,
совершенно, блин, Сухой.
Как изба на курьих ножках,
разбегаясь налегке,
он покружит, блин, немножко
и срывается в пике.
В этой маленькой избушке
ну, чего, блин, только нет:
пулеметы, бомбы, пушки
и подвески для ракет.
Он ширяет, блин, над полем
на дюралевых крылах –
то ли голубь, то ли голем,
то ли мстительный Аллах.
Если враг войны захочет,
оборзевши, блин, совсем,
мигом гада, блин, замочит
наш сухой Су-27.
Пусть врагу отныне снится
раз, блин, в несколько минут
боевая единица,
штурмовой Джаггернаут.
Деепричастность
Засыпая и просыпаясь; засыпая,
просыпаясь и засыпая; просыпаясь,
как песок между сонных пальцев; вытекая,
как вода между мокрых пальцев; проникаясь
состояньем сыпучим песка меж пальцев сонных;
состояньем текучим воды меж пальцев волглых;
превращаясь в песчинки, пески, мириады, сонмы;
растворяясь в каплях, струйках, потоках, волнах;
засыпая собой города, берега, пустыни;
заполняя собою моря, океаны, воды;
преломляясь в спектре сплошной желтизной и синью;
превращаясь в сухую и мокрую часть природы;
исчезая и возникая; исчезая,
возникая и исчезая; возникая;
то глубины, то дали смыкая и разверзая;
то барханы, то волны воздвигая и размыкая;
путешествуя, странствуя, двигаясь, простираясь;
разбиваясь о камни, пенясь; рассыпаясь и иссыхая;
просыпаясь и засыпая; просыпаясь,
засыпая и просыпаясь.
Засыпая.
* * *
Сколько вокруг остается всего,
а остается всего ничего:
подписать еще несколько слов в биографии.
Все заметно становится дальше,
тусклее и тише.
Так остается немного того –
прежнего, давешнего, своего –
в основном потускневшие фотографии:
Это я. Это ты. Это группа товарищей.
Они и подпишут.
Срамные эллинские частушки
Небиография автора