ПРОСОЗИДАВШИЕСЯ
На некоем съезде полонистов в пряничном и готическом Торуне во времена почти уже не застойные я в качестве новинки родимой мысли и образной речи позволил себе неофициально исполнить частушку (разумеется, в полном ее оригинальном варианте):
Пароход стоит на мели,
Капитан кричит: «Вперед!»
Как такому (допустим... раздолбаю)
Доверяют пароход?
С единомышленником из ГДР мы дотошно перевели для столпившихся коллег частушку на польский, а те как дети порадовались и ей, и достоверному переводу. Но тут я спросил у внимавших, в чем смысловая суть данной фольклорной безделицы. Научно разобрав текст, одни указали на уместную характеристику капитана, другие – на неоправданность его действий, третьи, стараясь меня не обидеть, намекнули на символический масштаб образа: мол, пароход – это СССР, а капитан...
Однако никто не угадал (они же в своих народных демократиях до нашего маразма так и не дожили!), что паролем частушечного абсурда следует счесть словцо доверяют, ибо доверить что-либо можно лишь субъекту некомпетентному, не имеющему никакого понятия о порученном деле, полагая, что головастый мужик благодаря природной смекалке с ним справится.
Никто не указал и на то, что непосредственным, хотя и косвенным участником частушечной коллизии был я сам – современник и подельник созидания пароходов, мелей и капитанов с их непостижимыми выкриками.
Если эту историю, включая хохот слушателей замечательной частушки, вы сочтете выдумкой, прошу вспомнить выраженьице «грамотный академик». Уж его-то слыхали все. А раз все, то все и сокрушимся по поводу сами знаем чего.
Я – созидатель, вы – созидатели, мы – созидатели, непрестанно доверяли пароходы грамотным академикам, соглашаясь при этом, что общий план нашего созидания бесспорен и убедителен: преобразованием экономических основ преобразится человек, и настанет благонравие и благоденствие.
Однако это взгляд слишком общий, поэтому возьмем кадр крупней, приблизимся непосредственно к конкретному созидательству, повспоминаем, как оно, черт побери, происходило.
И окажется, что переводить частушки на польский мне уже случалось. Во вспоминаемое время гастролировавший в Волгограде Московский мюзик-холл собирался в Польшу. Программу задумали играть на польском языке, ибо успеха мюзик-холльному действу, если ни слова непонятно, ждать не следует. Перевести тексты и разучить роли с актерами Марк Розовский, тогдашний главный режиссер, предложил мне. Пораженно вспоминаю, как здорово совладали с польской фонетикой звезды спектакля Любовь Полищук и Лев Шимелов.
В Волгоград, откуда мюзик-холл убывал в ПНР, принимать программу прилетела министерская комиссия. Уселась чинно в ряд. Слушает. Шимелов шпарит по-польски, Полищук поет по-польски. Кордебалет канканирует молча. Комиссия вникает, но в головы ей почему-то лезет только судак под польским соусом. Первое отделение вникает – без толку. Второе отделение вникает – ноль. Настает обсуждение. Грамотные академики хмуро молчат. Но вот один произносит: «А не унижаем ли мы русский язык и не даем ли этим карты в руки тем, кому это на руку?» Члены сурово кивают. Гастроли начинают накрываться. Делается слышен полет волгоградской мухи. И тут грамотный академик из мюзик-холльного лагеря изрекает следующую чушь: «А если сперва музыка, а потом выходит Шимелов и по-русски говорит: “Дорогие варшавяне, вас приветствует Московский мюзик-холл!” А дальше уже все по-польски?» Видали бы вы, с каким достоинством и значительностью была одобрена толковая идея. Севший было на мель коллектив стал сниматься с мелководья в Польшу.
На третьем курсе строительного института, где в Эпоху Созидания я образовывался и где в учебниках ради борьбы с низкопоклонством стояло, что Готфрид Вильгельм Лейбниц на самом деле – Лубенец и полабский славянин, а кремлевские зубцы как архитектурный элемент объявлялись единственными в мире (что, конечно, брехня), мы выполняли незатейливые (в отличие от института архитектурного) курсовые проекты, получая на четвертушке синьки абрис пустого фасада для уснащения его членениями и деталями. Мне досталось разработать фасад ФЗУ, и консультантом моим оказался незаметный человек в выцветшем от поношенности и со вспухшими карманами пиджачке. У человека было безучастное лицо с несколько красноватым носом.
Я расположил по фасаду горизонтальные окна, переплеты коих изобразил в конструктивистских ритмах, а крышу снабдил огорожей из сваренных водопроводных труб (сейчас так выглядят тротуарные ограждения). Роскошествами, обязательными для тогдашней архитектурной мысли, я не воспользовался. Совершил же сказанную крамолу не без умысла и не без фрондерства.
– Откуда вы это знаете? – глянув на ФЗУ, тихо спросил преподаватель.
– Знаю, – самоуверенно сказал я, – а еще знаю, кто вы!
У консультанта покраснели веки, но ожили глаза, и, поправляя элегантным карандашом что-то в моем чертеже, он повел тихий невероятный разговор и позвал посетить переулочный его, знаменитый, но никому на курсе, кроме меня, не известный дом.
То ли проспав, то ли предпочтя какое-то дурацкое свидание, я к хозяину небывалого дома так и не пришел. А он, кого Эпоха Созидания допустила лишь во внештатные консультанты к третьекурсникам Строительного (не Архитектурного!) института, был великий Константин Мельников...
А сейчас, между прочим, мы тоже созидаем по схеме – через преобразование экономики ставим человека с головы на ноги ради долженствующих настать благолепия и благополучия.
То и дело разные добрые люди, полагающие смыслом жизни озабочиваться остальными людьми, утыкаются в неотвратимого оппонента, и телеэкранный этот булыжник с ямочкой на подбородке сурово выговаривает им: мол, народу это не надо, народу вы чужды, народ даст вам от ворот поворот – говорит мордоворот, и руки у вас опускаются, и вместо небес в алмазах вы видите их в крупную клетку. Блок ложится лицом к стене, а Зощенко перестает писать.
И не обязательно из чувства страха. Тех, кто надеется быть «любезен народу», замечания мордатого все-таки озадачивают, хотя с ним можно бы и не церемониться. Подобное вышучивается подобным: «Английскому пиплу ваше творчество чуждо и непонятно», – должен бы заявить британский демагог. Идиотизм каменных слов в остраненном варианте комичен. Но от этого не легче, а все потому, что слово «народ» – емкий омоним. Куча смыслов и бессмысленностей.
У Пушкина, например, тот, который безмолвствует, – чернь, толпа, праздный люд, собравшийся на площади и ожидающий державных новостей.
Обстоятельный Даль, приводя многосмысленное слово, приводит и обширную фразеологию и даже подбивает этносоциальный итог: «Чудския племена у нас все русеют и сливаются в один, великорусский народ, а татары и жиды остаются отдельными народами».
Но что такое «народ» по мордатому оппоненту, от имени коего тот клеймит мою рукопись, ваш балет, ихний кинофильм или евонный натюрморт? Все, кроме меня или вас? Или все не интеллигенты? Или особи, занимающиеся физическим трудом? Или жители деревень? Или кто не имеет высшего образования? Или простонародье – те, кто не принадлежит к привилегированному цензу? Или вообще все население страны? К примеру, француз сказал свое слово, а британец – свое, вот вам и Столетняя война...
Булыжник с ямочкой в это не вникает, он стращает неконкретным. Его пугало – собирательный образ. Но булыжник – орудие пролетариата, а у нас с вами кроме Даля всего и есть что, допустим, Геродот, каковой сообщает: «...еще через десять дней пути опять находится соляной бугор, и вода, и люди вокруг, имя же им атаранты; они один из всех известных нам народов не имеют отдельных имен, сообща зовутся атарантами, а порознь безымянны. Сии атаранты, когда солнце стоит прямо над ними, проклинают его и поносят дурными словами...» (за отсутствием места цитату не продолжаю – интересующиеся найдут).
Ага! Нас пугают атарантами! Ну и ну! И всё же... Ведь мы же – интеллигент и, понимая, что темные эти намеки – чушь, вину на себе отчего-то ощущаем и некую правоту за булыжником признаем. Мы съеживаемся, опасаясь, что на что-то и впрямь замахнулись, кому-то и вправду чужды. Но кому? Чему?
Вероятнее всего, – угадываем мы – укладу. В западных категориях – традиции. В этом случае любое новшество (начинание, намерение, дерзание) обязательно вредоносно, ибо нарушает благолепие народной жизни, а судия наш готов стоять за нее насмерть. Это его бредовая идея. То есть – шаровары, гуни, чуни, плахты, порты, сморкание в горсть, плевание от ячменя в глаз, а также словцо «удаль», означающее оживленное состояние наших людей, коему они искренне изумляются, чем и чванятся.
Но это уже апология национального идиотизма, ибо выходит, что первый атарант, показавший односельчанам колесо, тоже был чужд «народу», по каковому случаю кто-то витийствовал, кто-то безмолвствовал, а кто-то бездействовал – ссылка на «народ» чревата ссылкой на каторжные работы...
А между тем дел в мире – не переделать. Голодному помоги. Несведущего просвети. Неумелого научи. Растерянного наставь. Отчаявшегося ободри. Любящего не морочь. Что же касается уклада, тут, похоже, только одни японцы и прорвутся в третье тысячелетие.
Увы, наш интеллигент ко всему этому никак не применится. Он – rara avis. Редкая птица.
Помесь пуганой вороны и стреляного воробья.
Институтские военные сборы были каторжными – целый месяц мы, предназначаемые в саперы, строили мосты, рыли окопы, минировали, взрывали и вдобавок отрабатывали шаг на плацу.
Приданный нам старшина, уроженец неимоверного захолустья, обалдев от вида бессчетных полковников нашей военной кафедры, усердствовал сверх всякой меры. Дабы урезонить жестокого дурака, его, не бывавшего никогда ни в каких городах, предупредили: «Придешь в Москве на танцы, набьем рыло!» Это помогло. Поселковому воображению старшины никакой город без танцплощадки не представлялся.
А ведь случается, что вот такой райцентровский простофиля, ко всеобщему изумлению, предстает миру не на московских танцах, а на высоком месте, на каком сиживал, скажем, незабвенный Рафик Нишанович. Настырный паренек с полустанка гвоздь забьет всегда. И метрополию освоит. И займет позиции. Часто – высокие. Иногда – самые.
«...одну из комнат, – сообщает Бальзак, – занимал молодой человек, приехавший в Париж из Ангулема изучать право... Эжен де Растиньяк, так его звали, принадлежал к числу молодых людей, которые... подготовляют себе блестящую карьеру... приспособляя свое образование к будущему развитию общественного строя, чтобы в числе первых пожинать его плоды».
Наш юноша не из какого-то Ангулема. Он уроженец поселочного образования из семи щитовых строений. Вокруг – ни дерева, ни куста. Правда, есть речка. Но это не река Гераклита, куда не войдешь дважды, ибо всё течет. Это река, куда не войдешь однажды, ибо течет – всё.
Тем не менее, наш юноша (или другой какой, схожий с ним честолюбец) жизнь победит.
Оттого, наверно, в руководителях везде и всюду оказывались сплошь приезжие. У нас – из Симбирска, из-под Елисаветграда, из Гори, из Калиновки, из Каменского, из села Привольного. Москвичей и ленинградцев не случалось – разве что Косыгин. И окружали они себя статистами тоже из захолустья, тяготясь высокомерной столичной публикой. Неприязнь депутатов к Гайдару – помните такого? (а он себе на беду и английский знал!) – явно возникла на уровне подсознательного.
Обосновавшись в стольном граде, приезжие руководят нашей с вами жизнью, плывя по Гераклитовой реке на белых теплоходах и совершая разные мерзости – скажем, под холуйские аплодисменты строят в Кремле крупноблочный дворец, прорубают авеню через средневековый Париж или дохристианский Рим, а бывает, и настойчиво внедряют в орфографию написание заец.
Освоив все что можно (кроме нормативной родной речи), они тем не менее остаются теми, кем были, то есть выходцами из обескультуренной среды, хотя на «культурность» претендуют, и если не налаживаются писать стихи, то лобызаются на вернисажах с кем не следует.
А между тем, оставив нашего героя у поганой речки, мы не доглядели, как он, сладив с первыми житейскими каверзами, сразу закалился и приезжает на трамвае в обшарпанное московское общежитие, где, лежа на койке, глядит в потолок. И хотя, по мысли Мармеладова, надо, чтобы каждому человеку было куда пойти, – ему пойти некуда. Глядя в потолок, он думает о том, что нам-то с вами пойти есть куда. И до многого додумывается. А за стенкой вьетнамские студенты жарят на азиатской жаровне и на прогорклом масле добытые по дешевке с бойни коровьи хвосты.
Однако наш Растиньяк, хотя и прозябает не в пансионе мадам Воке, а на общежитейской койке, своего не упустит. Тут он вне конкуренции.
Но разве же в столице нет своих гордецов? Почему тогда они пасуют – столичные его современники?
Потому что он вышел в путь с котомкой, а они – в гастроном с авоськой.
В отличие от пришлеца, который обстоятельства себе создает сам, столичный житель – заложник обстоятельств сложившихся. Провинциал въезжает на трамвае в свою спесивую судьбу как есть – без истории вопроса, без связей и без оглядки на что-либо. Для горожанина же, кроме трамвайных, имеется целое множество накатанных путей – семейные традиции (он обязательно пойдет в невропатологи, раз невропатологи – папа и мама), круг общения, ранняя усталость от успехов или неуспехов, отсутствие долгого дыхания и тренированных для победительного марафона выносливых мышц.
Все сказанное не относится к честолюбцам и гордецам, ступающим на стезю нормальной профессии или вдохновенного поприща. Побеждать столицы – их прямое дело. Поэтому из Холмогор придет Ломоносов, из Таганрога – Чехов, а стопы Нуриева ради мировой славы обязательно отрясут прах башкирского проселка.
Речь не об этих. И не о Чаплине, который, сбежав из лондонской глухомани и подплывая к Нью-Йорку, грозится его победить. И не о Бальзаке, уроженце областного города Тура, написавшем:
«Оставшись в одиночестве, студент прошел к высокой части кладбища, откуда увидел Париж... Глаза его впились в пространство между Вандомской колонной и куполом на Доме инвалидов – туда, где жил парижский высший свет... Эжен окинул этот гудевший улей алчным взглядом, как будто предвкушая его мед, и высокомерно произнес:
– А теперь – кто победит: я или ты!
И, бросив обществу свой вызов, он, для начала, отправился обедать к Дельфине Нусинген».
Но тут и в нашем тексте произошли обеденные события, ибо в стенку постучали. Это вьетнамские ребята пригласили нашего угрюмца на коровьи хвосты.
«Вилку только захвати!» – сказали они.
«Увы, история человечества – еще и цепь великих разрушений, и если подумать, каким образом до изобретения пороха рушили разные несокрушимые стены, наше изумление работой художника уступит место недоумению и непостижимости того, какая для черного дела требовалась настойчивость и как такое производилось», – заметил автор в каком-то из своих размышлений.
Кстати, сокрушение циклопической кладки Соломонова храма, Баальбека или чего-то, сложенного на яичном белке и на годами лелеемой, без остатка прогасившейся сметанообразной извести, на которую пережгли мрамор эллинского храма вон с того холма, совершалось, дабы вместо каменного чуда оставить пустырь.
Каким образом невероятные постройки обращали в прах? Какое нужно вдохновение, чтобы так досконально крушить?
Вот громадная стена из гладко отесанных глыб. Каждая – с подземный переход. Под самую верхнюю неделями вколачивают ивовые клинья, поливаемые затем водой, дабы, разбухнув, те глыбу приподняли. Камень зацеплен крючьями. От них – канаты, наворачиваемые внизу на вороты тыщей лошадей и смердов. Вот громадина дрогнула, десятники орут, лошади визжат, рабы рвут жилу. Страшный параллелепипед срывается. Гудит земля, пыль до небес, а он как назло упал к подножью, так что свежие упряжки по особой дороге отволокут его, дабы клинья, молоты и труд сотен людей раздробили глыбу в щебень. С ней покончено. Но в стене таких бессчетно, а еще – замок врага, и храм врага, и жилища бояр его, и колодцы поотравить, и слободы пожечь, причем руины нежелательны – не проведешь плугом борозду. Цель антихристовой работы одна: мерзость запустения.
Как же не терпелось узреть этот прозор – брешь в ходе времен, сразу зарастающую травой! Как подмывало унести ради пустого места упакованный по-магазинному рейхстаг!
Однако пуще ярости разорителей поражает дьявольская черта созидания – разрушительная работа творчества, ибо разве не каменщики с архитекторами пережгли на известь белый храм?
Не я ли когда-то опиливал слободской ножовкой углы дубовому столу, превращая его в вожделенный круглый, чем лишил старика возможности оставаться раздвижным, то есть служить застольем многим гостям, а мне – ночным ложем, когда эти гости наезжали? Разве не ваятели Кватроченто устраивали каменоломни в Колизее, дабы не тратиться на дальние поездки за мрамором? Разве не Ломоносов перешиб немецкими ямбами хребет доведенной было Тредиаковским до совершенства силлабике, чем обеспечил силлабо-тонический триумф русскому стиху?
И значит, по случаю всякой удавшейся новации следует воздвигать храм Спаса на Крови. На крови предшественника, ибо предшественник всегда повод для отрицания. А всё потому, что перволюди, вкусив от древа познания добра и зла, их как раз и не познали. Наркотизированные сатанинским яблоком – пусковой библейской дискетой, вовсе не содержавшей файла «добро-зло», но файл любопытства как такового, загружающий в нас жажду познания, жизнь во имя познания, любовь во имя познания и, конечно же, смерть, ибо из-за нештатной дискеты компьютер все-таки зависает… Для красного словца пусть он будет марки «Apple» (см. англо-русский словарь и фамилию автора этой книги).
Автохтоны Южной Америки каждые сто лет самоубийственно уничтожали следы собственного бытованья, дабы начать всё сначала. Схоже ведут себя зверьки лемминги, когда, расплодясь, миллионами устремляются без дороги к какой-нибудь круче и совершают массовое самоубийство, бросаясь с нее в воду.
Европа пресуществлялась иначе. Идеи побеждались новыми не сразу. Ренессанс неспешно зубоскалил над готикой, но в свою очередь был выживаем суетным великолепием барокко, а тут жеманное рококо уже усаживается на пуфики, хотя наполеоновский ампир не за горами египетских пирамид и египетских ассоциаций... А последний великий стиль – изощренный, чувственный модерн? Куда дальше-то? А дальше некуда – геометрические города и стеклянные небеса с дробленными в них облаками...
Но это – вообще, а если в частности, то чем успешней факт вдохновения, тем пагубней разрушительный эффект. И пускай поэт заклинает: «Молчи, скрывайся и таи!» – собратья его «и чувства, и мечты свои» вверяют хоть кому, разбалтывая их толпе, то есть пошлякам.
Вспомним Паустовского и воспетые им (а значит, затем вытоптанные) Коктебель и Мещеру. Вспомним Окуджаву, указавшего болванам точечку на земном шаре – Арбат.
Они же оба – гаммельнские крысоловы, за чьей дудкой охочими толпами устремились дети и крысы. Причем дети с годами стали краеведами, а крысы – туристским сбродом в кроссовках.
Французские писатели с Провансом тоже переборщили. Теперь там околачивается кто ни попало, дыша степным воздухом и покупая сушеные травы, отменные в еду. Сочинения воспевателей Прованса никто, ясное дело, не знает, ибо эта штука посильней легкоусвояемого «ах, Арбат, мой Арбат!», при том что человек толпы, дабы сохранить лицо, никогда не признается, что был кем-то увлечен и совращен. И явись сейчас на Арбат Булат Шалвович, и стань он увещевать: «Чего вы тут шляетесь? Это же моя религия, а вы с медведями фотографируетесь, армейскими обмотками торгуете!» – Великий Инквизитор променада ему заметит: «Зачем ты пришел нам мешать?»
Оно так, но раз уж были помянуты Достоевский с Паустовским и Окуджавой, хочется сказать два слова о себе. Ибо это я сочинил встарь шлягер «Руды, руды рыдз!», не смолкавший в поездах и на пароходах, за что, проживая в блочном доме с нулевой звукоизоляцией, немедленно поплатился: мой сосед терзал дефицитную пластинку сутками. «Руды, руды рыдз, ну окажись поближе!» – хотя куда уж ближе? Сон и покой кончились! Встретив соседа, я спросил: «Чего это вы такое заводите?» Он снизошел до объяснения. «А кто слова сочинил – не поглядели?» Сосед высокомерно хмыкнул. Вернувшись домой, сосед на этикетку, надо полагать, глянул, ибо больше ни разу пластинку не поставил.
В историко-революционном фильме «Две жизни», который в начале шестидесятых снимал чрезвычайно матерый режиссерище Леонид Луков, я по молодости лет отвечал за истинность и правдоподобие исторического антуража.
«Так, – сказал мне обнаруженный в Эрмитаже чиновник Министерства Двора Его Императорского Величества, – ваш режиссер желает снять бал в Зимнем дворце? Похвально. Правда, после 1905 года государь в Зимнем не жил и балов не устраивали... Ну да, ну да – условность... Но кто же там будет танцевать? Ага! В городе два балетных театра! У вас хорошие актеры... О! Сам Дружников! Увы, на придворных балах танцевали кавалергарды. А их изобразить...»
Homo sapiens в который раз утратил стать и поступь.
А он и без того единственное из существ, лишенное видовых движений. Неуклюжий, сутулый, размахивающий руками – человек забыл двигательную повадку, какая от природы присуща каждой твари, дабы, как должно виду – бобру, росомахе, рыбе, крабу – пользоваться единственно пригодным для житья типом движений. У всех дроздов одинаковая побежка, у воробьев одна и та же «поскочь», все раки пятятся, кобры одинаково молниеносны.
Случалось ли вам видеть споткнувшуюся кошку? Мне – да. Зацепившись за что-то, она оступилась, отчего не смогла толком добежать куда хотела. Кошка сконфузилась и даже оглянулась – не заметил ли, не дай Бог, кто-нибудь.
А мы – и увальни, и тюфяки, и косолапые, и косопузые, и слышим не ухом, а брюхом. Заставь нас Богу молиться, мы лоб расшибем, и руки у нас крюки, и растут из всем известного места, причем левая не знает, что делает правая, меж тем как любая животина ставит заднюю конечность точно в след передней, то есть задняя нога у нее всегда знает, что делает передняя. Разве что африканцы да еще аборигены сумчатого континента, дольше прочих застрявшие в каменном веке, сохранили биологическую память, но и то не так чтобы очень.
Куда нам до журавлиных танцев и тетеревиных токов – наши ухаживательные церемонии жалки и несуразны. Распускание рук и хватательный напор вульгарны. Мы стесняемся этого и, неуклюже высвобождаясь из одежд, со стыда выключаем свет. Стриптиз проблему не решает. А коллоквиумы насчет эротики и порнографии? Знает ли подобную чушь природа?
И все же в подсознании ущербного homo sapiens кое-что брезжит. Его интригуют полеты во сне и наяву, сомнамбулические прогулки по карнизам и «лунный шаг» Майкла Джексона.
Невесть с чего человек от начала времен самозабвенно предается танцу. Зачем бы, казалось, эти бессмысленные телодвижения? А вот зачем. Нас приваживает их изоморфность и одинаковость. Одинаково вальсируем, одинаково изображаем охоту на мамонта, одинаково движемся в чеченском боевом круговращении. Танец – это греза об утраченной пластике, попытка нашарить видовую стать, повадку и поступь.
И танцуя этак, мы невесть как измыслили параллельное природе совершенство, кодифицировав при Людовиках классический балет – умозрительную апологию движения, систему жестов и поз, сколь надуманную, столь и прекрасную. С единственно возможной пластической логикой, с пятью неукоснительными аксиомами – позициями, позволяющими танцовщику вдохновенно стартовать в единственно безупречные па. Но как такое выдумано? А вот так. Как англичане выдумывают собак? Черт их знает!
Тоска по свальной повадке угадывается и в строевой муштре. Шагистика – уставная иноходь. В природе иноходь – редкость, и за невалкую езду иноходцев ценят. Можно обучить этому шагу и простую лошадь, но натасканный иноходец быстро сбивает копыта...
Мой однокурсник Х-ский, был иноходец прирожденный и ко всему еще совершенно лишенный координации. Ползя по-пластунски, он, как большое кафкианское насекомое, елозил на месте, а швыряя гранату, так запоздало ее отпускал, что попадал себе в ногу, и в бою, выходит, был бы разорван в клочья, что, кстати, избавило бы наступающую нашу армию от столь поганого солдата.
«Да, кавалергарды... Порода! – грустно сказал мне бывший чиновник Министерства Двора. – Понимаю, вы приложите все усилия... Но это, молодой человек, все равно будет маргарин…»
Лет двадцать назад у нас на удивление бойко охватили западную моду – сумки из мешковины с трафаретными надписями. Такая удаль оказалась возможна, поскольку народ наш – прирожденный мешочник – привычку к дерюжине всосал с анилиновой краской леденцовых петушков и мешок чувствует отлично. Оттого-то вровень с заграницей и появились домодельные торбы на хороших коноплевых веревках, хотя и с ошибками в ненаших надписях.
Потом дерюжная мода кончилась, потом кончилось еще многое и стало мы знаем как: красные знамена пошли на красные пиджаки, несметная вохра ГУЛАГа, а также топтуны, филеры, соглядатаи, сикофанты и мордовский конвой, обслуживавшие помянутые знамена, охранный инстинкт своей породы поставили на службу пиджакам и сбылось, что любая кухарка может управлять «мерседесом».
Всё себя перевозвеличило и перенарекло: балетные училища стали Академиями Танца, российский флаг зовут румынским словом триколор, поезда метро предваряет сигнал сиднейского аэропорта, сельские школы теперь царско-сельские лицеи, а блуд с лицеистками – презумпция невинности.
Минуя однажды в эпоху мешочной эстетики кафе «Синичка» (тогда осваивали пошлости типа торт «Клюковка» и младенцев переименовали в грудничков), я заметил таксисту: «А “Синица” не лучше?» «Грубо как-то», – возразил таксист.
А тут при родимой недоразвитости вкуса и чувства меры по нашим проселкам уже катят в кухаркиных «мерседесах» долгожданные дешевка и завозная пена и наступает эпоха тотального перехода «из грязи в quasi», ибо больше незачем набираться ума, всё постигнуто за тебя, а ты знай нажимай кнопки. И не нужна теперь никакая логарифмическая линейка – венец творенья из нежного дерева, оклеенный то ли слоновой костью, то ли перламутром. Не нужны таблицы Брадиса, которые этот зануда целую жизнь вычислял на бумажке. Незачем помнить про дважды два – всё и так вот оно: хоть Гомер на дискете, хоть визуальный ряд интимных позиций, доступных путнику в тамильских борделях.
И хотя Экклезиаст, покачивая головой, бормочет: «Во многая информации – многая информация, и умножая информацию, умножаешь информацию», плевать мы на это хотели.
Пускай вышесказанное приложимо к дорвавшейся до стриптиза и газированного аспирина толпы, но есть чернь, по образованию и роду занятий претендующая на роль культурную, и тонюсенький слой российской интеллигенции (от intellego) затоптан этой шантрапой – скорохватами и неучами, чей intellego правильней произносить in telega.
И прошу за латынь не пенять. Я не столько чванюсь ею, сколько показываю, что иностранные, как, впрочем, и родимые выражения в отличие от изготовителей мешочных сумок употребляю к месту и правильно, а вот на любимой моей радиостанции некая вялая особа, подлавливавшая на языковых казусах слушателей, посулив им, что «через пару-троечку минут мы выявим победителя», сама за эту «пару-троечку» ухитрялась замусорить родную речь, произнеся, скажем, словцо «подростковый» с ударением сами знаете каким.
Но что нам эта нетвердая в профессии дама, если пора посудачить относительно марксизма в языкознании целых стран.
Украинские патриоты стоят на том, что по-русски следует говорить «в Украине», так как форма «на Украине» низводит суверенную державу до географического понятия. Беднягам не приходит в голову, что столь дурацкими фанабериями они окарикатуривают подлинное достоинство своей страны, ибо если предлог «в» счесть главным признаком государственности, то Украине пора устанавливать дипотношения с Гренландией и Крымом, ведь говорится «в Крыму», «в Гренландии» (хотя сказать «на Украине» все равно что сказать «на Руси», так что поостынем. Не говорить же «в Руси»!).
Происходящие от in telega следов в культуре не оставят, но наследят, и если обелиски в Египте показывали Время Истории, их обелиски показывают Время Безвкусицы – скажем, удачно нареченный тишинскими торговками «Гогин Член».
Неосновательные и высокомерные, эти наши современники циничны, но службу знают. Некий детский писатель, проживающий сейчас в стране, размеры которой куда меньше размеров его холуйства, едва помирал очередной генсек, уже топтался в приемной у нового с немалым штабелечком (эта шкура всегда замечательно издавалась) своих навазелиненных книг.
А меж тем мой друг, хороший писатель и добрейший человек Лев Новогрудский, прошедший, кстати, всю войну, сейчас нет-нет и глотает таблетки, чтобы легче дышалось и лучше ходилось. А к нему подкатывается телевидение, разнюхав, что во время оно Лева был непревзойденным «линдачём» – то есть лихо танцевал строго-настрого запрещенным стилем «линде». А телевидение надумало нам эти крамольные довоенные танцы показать. Лев же Новогрудский, чтобы легче дышалось и ходилось, как раз собрался в Дом творчества. Телевизионщики умоляют его задержаться. Он, небрегая бесценной путевкой, задержался. А они съемки перенесли, но сказали: «Вы поезжайте, а мы вас когда надо привезем (сто тридцать километров). Вы нам станцуете, а мы вас бережно отвезем». И привезли (пропал один путевочный день). Потом целый день снимали. А потом не заказали машину обратно, и деликатнейший мой друг, глотая таблетки, повлекся в декабрьской тьме на электричку, чтобы два часа в ней ехать, потом во мгле нарождающегося утра час ждать автобус, потом от остановки, глотая таблетки...
Я бы телевизионную эту шантрапу пожизненно приговорил к распространению по электричкам в дорассветные декабрьские утра иллюстрированного издания «ТВ-Парк».
Увы, пока мой товарищ тихонько идет к своей путевочной обители, шантрапа катит или в Украину, или мимо Гогиного Члена в Туретчину и через пару-тройку лет до своего доедет, ибо какой русский не любит быстрой «Мазды» (ударение вам уточнит языковедка с моей любимой радиостанции).
Да. В заголовке игра слов, хотя дело не в острословии – вместо четверга сойдет любой другой день (даже среда), обращаемый нами в свалку амбиций, метаний и начинаний.
Среда не сгодилась. Она, допустим, сегодня, и насчет необходимости ее охраны всем известно и так. Перемены или нежелательны, или невозможны. А день завтрашний не образовался и предстоит.
Разумеется, «будет день, будет и пища» – то есть наше завтра предопределено. Однако в наметках Провидения не все неукоснительно и кое-что зависит от нас самих.
«По соседству с тем виноградником было грушевое дерево, усыпанное плодами, не привадливыми ни видом, ни вкусом. Дабы отрясти его и забрать груши, мы, бесчестные подростки, отправились поздней ночью, затянувши для этого пагубным обычаем игры наши на площади. Мы набрали в преизбытке не трапезы нашей ради, а чтобы бросить вепрям, хотя и съели толику: поступили же таково тем охотнее, что делать это возбранялось.
Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое, над коим смилостивился ты, когда оказалось оно на дне пропасти...» – сокрушается в знаменитой «Исповеди» епископ из Гиппона Царского блаженный Августин, строгий к себе человек...
Как-то, прогуливаясь по Новому Арбату, я увидел, чего увидеть не ожидал. Пьяного китайца. Весь счастливая радость, он шел, усердно раскачиваясь и самозабвенно распевая. За удальца стало тревожно – во-первых, потому, что он почему-то китаец; во-вторых, потому, что он хотя китаец, но почему-то пьяный; в-третьих – потому что китаец, притом пьяный и вдобавок поет; в-четвертых – потому что пьяный, потому что китаец, потому что поет и потому что поет такое, чему не подпеть: пентатоника нашему горлу недоступна. Словом, человеку запросто могли начистить клюв. Но беспокоило и тревожило что-то еще. И меня вдруг осенило: наши пьяные – не поют!
А ведь пели! И как! Какой удалью дышала, скажем, музыкальная пьеса «Бывали дни веселые»! И ведь именно по вокалу обнаруживала подгулявших милиция, находили мужей жены, сбредались у пивных друзья. Люди постарше подтвердят. Что же теперь – народ мутировал, утерял кантилену и бодун губит человека, не спевшего даже ноты?
Один друг мне сказал: «Когда снимаешь дачу, спроси, есть ли на участке лягушки. При малейшем нарушении среды они исчезают первыми. У них отсутствует защита».
Если следовать смыслу пословицы «у трезвого на уме – у пьяного на языке», нашей подкоркой овладел грех уныния, сломана модель привычки – на язык пьяному не приходит то, чего нет на уме. Шиллеровское «элизийское дитя» – радость покинула душу. Лягушки родимой удали передохли. То есть жди урона отовсюду и успевай охранять четверги.
И вот, исполнясь решимости, мы выходим из дому на проспект... И сразу: почему «проспект»?
Когда-то, отправляясь в Ленинград, москвичи уезжали не столько в другой город, сколько в другой мир. Поезд «Красная стрела» оказывался темно-синим, а улицы после московской кривоколенности изумляли прямизной, называясь при этом почему-то «проспектами». В городских традициях так бывает. В Италии, скажем, только в Венеции улочка называется «calle». Это – венецианское. Как гондолы, дожи и догарессы.
И вот для кривейших московских трактов уворовывается именование «проспект», копирайт на которое – у Питера, и поветрие тотчас подхватывают разные городишки с хотя бы одной асфальтированной улицей. И это не ценности, захваченные в результате военных действий, насчет которых Думе всегда есть что сказать, это ценности города Питера, переданные без спросу Москве. Но куда смотрели и смотрят питерские дожи?
Господин гонфалоньер Лужков! Вернув чужое, вспомните уж заодно и про московские «дороги» – Смоленскую, Калужскую и т. п., а то получится, что блаженный Августин был куда совестливей нас с вами...
А тут из витринного телевизора долетает об очередных переговорах России и Украины по поводу Крыма – что там чье. Но где татары?
Согласен: задолго до того как Крым был переэтнизирован Хрущевым, украинцы в виде запорожцев в Крым хаживали, жгли нехристей и возвращались с добычей. Это так. Но и крымские ханы по Украине гуляли, ругались над неверными и возвращались с добычей. Это тоже так. Про то, как Крым стал российским, есть в школьных учебниках. Как татар выселяли из Крыма, в учебниках нет. Кому принадлежат санатории, гора Ай-Петри, коктебельские ферлямпиксы, пионерлагерь «Артек», «Голубой Дунай» в Джанкое и одна моя знакомая в Симеизе, вроде бы на сегодня ясно, хотя не совсем понятно. Но кому принадлежат татары? Или – что будет принадлежать татарам? И когда?..
А на витринном телевизоре возник между тем танцующий мужчина, но с накрашенными губами и в крепдешиновых штанах. Помада, или, как говорят в райцентрах с асфальтовыми проспектами, «губнушка», на нем первейшая, причем ее элегантный тюбик своей мелкой монументальностью запросто даст сто очков обелиску Победы...
За спиной что-то, зарычав, подпустило смраду, и мы, огорошенные танцующим Смердяковым, которого подпустило в наш с вами окружающий четверг телевидение, оглянувшись, ахнули – зеленый газон оказался исковеркан разворачивавшимся грузовиком (руль влево, подаем назад, потом – вправо и вперед). Протекторы громадных колес вывернули черную землю... У отдаленного светофора большой грязный самосвал пускал струи черного дыма из организма внутреннего сгорания.
Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое... Но я бы этого мерзавца шофера...
И мы погружаемся, погружаемся в окружающий четверг, и ничего у нас с его охраной не получается. И мы плюем мимо урны на свои намерения.
Поступаем же таково тем охотнее, что делать это не возбраняется.
Ист-Сайдов и Вест-Сайдов в русских городах не бывает – именовать слободы по странам света не заведено. Солнце в умеренном поясе греет в меру – оно не скудно, не агрессивно, а посему небесный его путь жилищам и кварталам не указ. Древнее же понятие посолонь, то есть направление сообразно движению солнца (по часовой стрелке), и соответственно противосолоние относятся к молебственному чину (то же и у сектантов), так что старые распри на сей предмет суть дела внутрицерковные. Нет привычки давать имена и ветрам, они у нас дуют как попало, то есть подветренность с наветренностью в расчет не берутся.
Равнодушие к компасу вполне объяснимо проживанием на Великой Равнине, а также дорогами, каковые ведут куда ведут. Для колонизации Сибири довольно было иметь солнце сбоку. Отсутствие морей по рубежу не порождало географического любопытства и мореходства (вездесущие купцы тут ни при чем), а значит – интереса к ветрам, за ненадобностью не нарекаемым. Разве что у поморов и на больших озерах – там ветер уважают и прозванье его помнят.
Обитатель равнины к горизонтали равнодушен, не то что к вертикали – координате его эстетических, духовных и социальных устремлений, откуда и храмы на высоких местах, и долговязые колокольни плюс к тому вертикаль иерархическая. С царем или вождем на верхушке. Горизонталь – вольница. Вертикаль – порядок (или тоталитаризм).
Хотя следы астролябии в равнинном нашем житье необильны, зато флора и фауна, на удивление антропоморфные, исподволь навязывая вождизацию народного сознания, в формировании разных мифов роль сыграли.
Скажем, медведь. Хозяин. Кроме громадности и человекоподобия, на него работает многое. Может задрать корову, но съест и мед, и ягоду, и рыбу, а нет – сосет лапу. То есть всеяден. Способен проспать зиму. Иногда портит деревенских девок. Среди зверей другого такого не замечено.
Среди деревьев нет ровни дубу. Живет века. Ствол не в обхват, крона обширна, семена – не кленовая или березовая шелуха, а литое полированное изделие. Древесина не гниет, но тонет в воде, дабы стать морёной. В лесном шуме, каковой идет и гудет, дуб – этакий Иоганн Себастьян Бах, под чью музыку сотворялся мир.
Среди грибов явный государь – белый. Причем несомненный Рюрикович. Куда там рыжику, даже соленому, не говоря уже о волнушке.
А щука – барракуда российских водоемов! А Волга – издалека долго! А Репин – бурлаки на ней! А Чайковский! А Лев Толстой! А Суворов! А РСФСР – первая среди равных! Вот как укоренена в инстинкте правомерность понятия вождь. «Лучшему из» предпочитается «первейший».
Всё, о чем речь, давно окаменело в сказке – самом чистом и наивном контексте народной души. Сбились в кучу на должном расстоянии от медведя волк, лиса, еж, зайчик-побегайчик, а также комар-пискун. И заради вековечной этой иерархии многие преудивительные фигуры выведены за штат. Скажем, лось. Огромней всех, он, увы, травоядный, и от стаи волков ему конец. Рысь – свирепейший из зверей, но та – больше по веткам, по верхам. Громадная белуга, о которой только и позволено, что два словца насчет реветь белугой.
Укоренись эти лишенцы в традиции, наш тоталитарный бестиарий мог бы выглядеть демократичней, и, хотя петровская табель о рангах тоже вводилась, дабы демократизировать боярство, все было чин чином, пока чин оставался чином – такова уж натура жителя Великой Равнины, всегда знающего, откуда дует ветер, хотя наречь сам ветер ему, честно говоря, лень...
А мне ужасно не терпится похвалиться невероятной догадкой. Сатана чащобы, Кащей, ни конному, ни пешему, ни челноку, ни лешему не дающий спуску, оказывается, одна из самых провидческих фольклорных метафор. Кощей – значит оголодавший человек. Кожа да кости. Лагерный доходяга. Но главное значение древнего слова – раб. Подневольное, помыкаемое существо. И получается, что Кащей Бессмертный персонифицирует родимую беду. Неизбывное рабство. Бессмертное.
Каждый волен это додумать. Однако утверждать, что Чехов всю жизнь по капельке выдавливал из себя Кащея, было бы сомнительным силлогизмом.
Вы идете по темному переулку. Навстречу двое здоровенных малых. Налицо явная недосказанность. «Зачем искушать малых сих?» – наскоро досказываете вы и ускользаете в сторону...
В житейских мизансценах и контекстах столько этого недосказанного, что жизнь становится постоянной попыткой многое договорить. Себе о себе или о других.
Почему детские книжки обязательно с картинками? Потому что смысл открывается ребенку непросто. Пыхтя над складыванием слов, дитя затрудняется переводить их тут же в образы. А если книжку читает вслух бабушка, это вовсе сбивает с толку, потому что бабушка – сопатая и попутно закатывает грыбы. А картинка текст предуготовляет, хотя иногда и ошарашивает, поскольку стишок – о мухе, а нарисован – жук.
Как же это было когда-то непостижимо, хотя теперь мы понимаем, что художник просто увез черновую рукопись в деревню, а поэт между тем все пересочинил. А рисунки не перезаказывают. И вышло, что сказка на самом деле – ложь.
Но если «сказка – ложь», то «сказку сделать былью» означает сделать былью вранье, что всегда и происходит, и не только при нашей с вами жизни, но всюду и везде, хотя сами сказки практическими функциями не обременены и за последствия не ответственны. Подобной небылицей выглядит и канувшая в туман имперской поры гульба на берегах Арагвы и Куры. О, это обжорство и бражничество разноплеменных кутил, онтологический идиотизм тамады, поедание трав, от какового мужчины обращаются буйволами, а дамы – коровами! И тосты. В основном за дружбу народов. «Ты мне брат!» – вопили в ухо друг другу насосавшиеся застольники, и недосказанного в этом было ровно столько, сколько будущего безобразия. А потом под пляшущими звездами ночи вы по арбузным причинам оказываетесь в поганом месте рядом с богатейшим из мандаринщиков Черноморского побережья, и он, заприметивши вас, сразу орет: «Ты мне брат!», а вы ему – от такого и слышу. И жуть как охота по-братски обняться. Но руки заняты. И звезда с звездою говорит...
Потом (то есть теперь) все досказывается, однако руки держат уже другое оружие. А еще потом идут исторические идиотизмы на тему, сколько кого поубивали. Миллион. Шесть миллионов. Сорок миллионов. Замечаете? Всегда круглые цифры. Ими ловчей оперировать, хотя они – ложь. Потому что наверняка было сорок миллионов и столько-то человек. Представляете, как безнадежно ходят эти столько-то по военкоматам, собесам и жэкам Вечности, добывая бумаги о напрасной своей смерти, погибели, пропаже – растерянные от недосказанности собственной жизни, от невступления в престижный яхт-клуб Круглой Цифры.
Но вернемся к переулочной коллизии. Мы спутали. Навстречу идут не двое, а один. По виду – шкаф, по Ломброзо – душегуб, по разуму – рептилия, по вере – афей. Киллер, Генри Миллер и ротвейлер в одном лице. Нам открывается великое поприще христианизации этого скота. Вдруг оправдается великая идея: «Ударившему тебя по щеке подставь и другую»? Ура! Он ударяет. Подставляем другую. Снова ударяет... Больше у нас щек нет. Наши устремления не восприняты. Однако христианизация все еще возможна. Ударяем по щеке нами обращаемого. Поняли? Если подставит другую, значит, с заминкой, но подключился к вечным ценностям. Не подставит – придется приохочивать его к ним с азов, с доевангельского «око за око». Тут уж применяй любую технику. Вырви ему печень, бей милицейским манером по почкам, виртуально двинь с правой по Интернету – мы ведь почти в двадцать первом веке! Но лучше ногами. Лежачего. Тэквондо. Восточные единоборства. На дворе же еще второе тысячелетие от Рождества Христова. До третьего мотаем последние обороты вокруг солнца... Кстати, если детина лишит нас резца, а у самого его от пародонтоза зубы выпали, мы, прошепелявив «зуб за зуб», выбиваем ему бюгельный протез...
Ибо, сколько премудростей ни заклято в афоризмы и пословицы – все недосказано. Хотя досказуемо. Вот пример. «Не рой другому яму». Пойдем по смысловому вектору и получим:
«Не рой другому яму, подожди, когда он выроет ее тебе и сам в нее упадет».
Содержание |