О СТИХАХ САШИ ЛЕВИНА
Есть у Левина и конкретно-образное повествование, и стихи, строящиеся от размывания образной конкретики в абстрактную многозначность, в «семантическое облако», как назвали они со Строчковым это явление в конце 80-х («Полисемантика. Лингвопластика. Попытка анализа и систематизации»). Вот об этой облачности и хочется поговорить, тем более, что в готовящемся сборнике она, кажется, впервые так полно у Левина представлена.
«Смысловые ряды теряют свою отдельность, образуется сплошное семантическое поле текста». «Мерцающий, переливающийся, клубящийся смыслами» «полисемантический текст». Текст «обращается внутрь себя, превращается в самостоятельную и даже самодостаточную реальность иного мира, вселенной языка». То есть речь идет о языке, вот в такой поэзии свидетельствующем о самом себе. Что же это именно за свидетельство, и как оно у Левина получается? Ведь свидетельство может быть, по крайней мере, двух типов: когда язык сам себя ловит за хвост, и, – как мне кажется, более соприродный Левину, – когда язык сам себе показывает язык.
– Алё, это баня?
– Нет, это Болодя.
Вот они, два языка навстречу друг другу, точней, друг друга мимо. Два уха, не слышащих друг друга. Из такой ситуации и происходит, наверное, представление об абсурде (ab sordo). А в поэзии обживается область, где язык вообще ставится под сомнение, сама его коммуникативная функция. Препарированная заменой «р» на «д» «Гундосая песнь» даёт новые сопутствующие смыслы совсем из другой оперы. «Дудочка» или «дурочка»? «Вддуг» – наречие или существительное? Так же, как в стихах «Ирой убовник из дамотдыха» или «Сосущеествление мечтаний» («Биомеханика», М. 1995), под вопрос ставится, ни много ни мало, всё содержание написанного, весь его «прямой» смысл, его единственность, «правильность».
А в частично вымышленных, частично набранных автором из разных областей технократизмах «Как это было» пародируется прагматическая механистичность и ограниченность языка в языке, его приспособленность на потребу, язык обслуги. Может быть, в этом отношении к прагматизму и есть ключ к левинскому самосвидетельству языка? Старая, пушкинская еще тема («Поэт и толпа»). Вот народ в подножии поэта в печном горшке себе пищу варит, а вот люди погибают, потому что «затрещали кулера, гавкнулась фиготка...».
Между прочим, семантическое облако, оно ведь и грамматическое. Текст у Левина часто выравнивается к одной грамматической категории или конструкции: «Лысево и мясиво...» («Биомеханика»), «Было лето, стало утро...» – к наречию, «Наклонительное повеление» – к императиву, «...твой вестфальский, твой багрицкий, заболоцкий твой родной» («Сквозь лунастые берлины продвигается туман») – к прилагательному, не говоря уже о «Вахен зи хухен» или «Опытах по исчезновению мойдодыра» («Биомеханика»). Примечательно, что именно по исчезновению1. Не к тому же ли исчезновению склоняется и всё грамматическое выравнивание? И не стремится ли автор (может быть и подсознательно) к изживанию вместе с мойдодыром и всех мертвеющих в своей угодливости читателю-потребителю, обслуживающих его, этого читателя, функций художественного языка поэзии? Языка, именно что, на потребу, требуемого, но ничего не требующего от читателя.
Вот, пожалуйста. Берется образцово художественное произведение А. Пушкина, с детства жеванное и впихнутое с манной кашей в каждого школьника, хоть сколько-нибудь поддающегося литературно-художественному гипнозу. Оно препарируется, точнее, перепрограммируется при помощи программы «Russian Word Constructor»: «Я вас клубил...» и т. д. Вам, вообще, как? Нравится? Изящно получилось? По-моему, ничуть. Но это-то и хорошо. Главным героем вещи становится компьютер, железка, тупик языка, ступор. Только ничем он не лучше того невидимого, ментального «компьютера», который сколько уж лет учит миллионы детей не читать, а непонятно зачем зубрить и зубрить одни и те же пушкинские размеры и рифмы (так же тупо и выразительно звучит у Левина всего одна еще вещь, стишие «К вопросу о переводе». Причем ведь и оно о том же: о переводной рутине и о штамповании мозгов литературой).
Интересно, что Левин попытался найти для себя выход, по-своему построив путь в искусстве наподобие некоторых левых московских авторов предыдущего поколения: он для него не столько в стиле, сколько в творческом методе. Мне кажется, для того, чтобы его понять, надо прежде всего обратить внимание на совершенно принципиальную для него вещь: он работает на границе двух искусств, между музицированием и словесным творчеством. Поэт поёт (так было написано на афише совместного нашего выступления на вечерах «Лианозово – Москва» в лит. музее на Петровке), и издать бы его с кассетой!
Многие его стихи сфокусированы на вокальности. Думаю, этим свойством барда объясняется и такая любовь к прямой речи своих литературных героев, причем воспроизводимой им во всей ее обыденности, с неправильностями, препинаньями, иканием... («Триптих объяснительный», «Как это было», «Мы с Якличем», «Агроном и старшина», «Кандабура», «Разговор юного поэта и юного барда, состоявшийся не так давно в доме культуры "Мазут"» и т.п.).
А вот, например, «Песнь о народных гайаватах». Горьковский «Буревестник» переложен на мотив бунинского Лонгфелло, в свою очередь переложившего индейский эпос на мотив «Калевалы». «Калевала» – точка встречи этой вещи и с моими «Великанами». Народные гайаваты – это едва ли не тибетские запорожцы, а «Буревестник» на первых ролях и в «Варяге». Но если в «Великанах» такое высказывание как «...зарыты // тама были наши гавки...» неизбежно привело бы к последствиям: гавки загавкали бы, став опорой действия, проявили бы свою собачесть либо через фразеологию («вот где собака зарыта»), либо через «зацикленный» жанр детского фольклора («у попа была собака, он ее любил...»), то Левину в «Гайаватах» оказывается достаточно только их упоминания. Там и сюжета-то нет, есть речи. Его больше интересует не избыточность или фантомность подсказанного самой логикой языка образа, но его звучание, не парадокс, а каламбур (и не случайно: каламбур ведь омонимичен по природе, начинается с созвучия, звукового совпадения). Ему не важно (и особенно в «облачных» стихах), что слово, меняющее свою грамматическую внешность, неточно совпадает с ней по написанию окончания («вся власть которым», «будем буквы, будем ноты...»). Важно, что оно совпадает по звучанию. Как «звуковая обманка» написаны и многие из стиший.
Футуристы исходили из представлений о фонетической уникальности стиха. Кручёных заявлял о немыслимости самой идеи перевода, поскольку транслитерация без потери всей смысловой стороны оригинала невозможна, а только она есть единственно возможный путь перевода, так как стих – это его звучание. Тем же подходом объясняется и множество звукоподражаний в стихах Хлебникова (интересно, кстати, знает ли Левин, что его «опишули» звучат как отзыв на «узрюли» Кручёныха?). Левин на примере своих «облачных» вещей как бы провоцирует проверку принципа непереводимости. Как перевести каламбур, сходство грамматических форм по звучанию, неологизм? Как перевести «ужелицу»? Только транслитерацией? И как тогда ее понять? По какой аналогии? Непонятно? Но стихотворение для того и написано, чтобы ставить такие вопросы, причем не только к этому слову. Какого-нибудь запарханного и бляного Мурылика – вряд ли кто переведет, но вряд ли кто этой песни и не узнает. Поддержанная соответствующей манерой исполнения, она только и живет узнаваемостью речевого контекста, ряда, из которого она родом, в псевдозаумном словообразовании, пародирующем феню, а вместе с ней и любой вообще спецязык, язык, понятный «для своих».
Но, я думаю, перевести можно всё. Если только допустить, что перевод – это всегда интерпретация оригинала, и попытаться интерпретировать его всеми возможными способами: с подстрочником, комментариями, сравнением с уже имеющимися образцами (нечто подобное удалось, например, А. Наумову в издании его переводов Мицкевича, см. «Сонеты Адама Мицкевича», СПб., 1999). На какой же круг читателей сможет рассчитывать такое филологическое исследование? Чем шире, тем лучше. Хотя дело тут как раз и не в широте. Главное предложить читателю быть исследователем. То есть, попросту, быть читателем.
Один из приятелей издателей русско-американской поэтической антологии обмолвился: «Сборников, где нет моих стихов, я вообще не читаю. Тем более, если сборник – на английском». Так вот, наш поэтический опыт, и Левина одного из первых, как раз тем и отличается, что нам не все равно, кто наш читатель. «Непонятность» еще не значит «недоступность», а «непереводимость» может быть открытой и узнанной.
______________________
1 Хотя в результате он, наоборот, появился. Кто не помнит «твойдодыр» на московских рекламных щитах (реклама пылесосов, что ли...) пару лет назад?
|