|
|
СТИХИ 2008 ГОДА
К ГЕОРГИКАМ
В детстве мне давали раковину:
«Приложи к уху. Слышишь – море шумит?»
Прибой мне это никогда не напоминало.
Зато теперь я знаю – так шумят ульи,
когда в июле
пошёл нектар, и пчёлы довольны.
Ещё так шумит ветер
вершинами сосен, берёз…
Пошёл нектар, и иван-чай лиловый,
но это не цвет, а свет:
сорви его – тут же посинеет,
оттенки красного в нём – признак жизни,
как человек, пока живёт – розовый.
Лисички светятся жёлтым,
чем глуше в лес, тем ярче,
бодяк – сиреневым, пока не изойдёт весь серым пухом,
и серо-голубым (вот где море!) – ржаные васильки.
Он вцепился в меня почти у руля: «Телефон!»
Ну, пишу… Он зло так: «Всё. Больше не увидимси»,
«Дядя Лёш, может Вам наговорили чего?»,
зыркнул, как «Отвали!»: «Весной помру».
Простота, она и в Жилом Бору не пуста,
воздух ожиданий – вроде спирта: обжигает…
«Всех решу», - махнёт рукой на пчёл.
«Да они-то тут причём?»
(мне всегда казалось – цену набивает).
Дальше шло коронное, как «Ап!»: «А я умру!»,
как «Имею право» (кто б спорил!).
Человечек
с истинно-бараньим взглядом хитрожитейского лица,
именно лица - не «позы рожи».
«У его мозжечок, как у дятла» - определила жена, -
долбит, долбит, а всё не оберёццы».
Дачники его недолюбливали: собак бьёт…
Они, и впрямь, у него подолгу не задерживались.
Воля, Барсик, Дина – он и бил-то,
чтоб не обескачественели,
чтоб не задабривали.
Плакать начинал, как только - о войне:
«Нас в Ларьяне, как собак, держали –
жрали
рябину в лесу - не кормили,
били,
чтоб на фронт хотели: говорили,
каша там, пшёнка, я был, как скелет.
А как в Плавницах-то в бой-то побежали,
несу винтовку, как кочергу, бегу… Куда? Зачем?
Тут – мина... Вот, в сантиметре от позвоночника…
Лежу и вижу – небо: прошшай, белый свет!
Подо мной всё мокре-е-ей натекат» -
тут текли слёзы, демонстрируя значение пшёнки,
и что есть собаки. Пчёлы
его недолюбливали: то и дело
косились на лес. Над домом
мела роевая пурга,
а он то пьян лежал, то уезжал.
Пчёлы дрожали, цеплялись за воздух, оправляя
невидимые оборки, наощупь
проверяя пространство, трогались,
и лес выпивал их, дед – упускал.
Пчёлы, как кошки: умываются, лакают, мурчат
(это матки нарождающиеся
со своим «тютю» и «мр-р-р»). Соседка
рассказывала: «Представляешь,
он к ёй в лицо заглядыват
(это трутень-то пчеле), вставши на дыбы,
передние-то руки на груди скрестивши, умолят:
«Ну дай молочка, дай… Ну хоть медку-у-у…»
Судомойка, поломойка, вентилятор, водовоз – про них:
вкруг улья сотни прошивают воздух,
как иглы, сердито продёргиваемые на шву,
десятки носят воду с травяных мостков по лужам,
одна – всегда на помойке,
одна - на дерьме.
Мёд – их отрыжка. Перед тем как выпарить нектар
им до 200 раз полощут зобы,
полощут, сплёвывают, снова полощут…
Из груди у них течёт белый воск,
отдающий ливером,
из глотки – едко-кислое желе,
в попе у них известно что. От ужаления
отдают концы не все – те,
у кого с пузырьком яда выходит
бледно-серая кишочка,
у кого кишка тонка.
Первый раз, когда я сдуру полез к ним в ворсяных перчатках,
я наблюдал это хара-кири: толстая пчела
завалилась набок, как на корриде – кобыла,
другая подняла её, понесла
с благоговением и благодарностью
(я тогда был уверен – хоронить).
Я ещё не знал, что их нельзя смешивать,
не видел, как одна семья
выносит сотни трупиков другой,
выкладывая их на земле рядами,
как ассирийских воинов…Сколько раз
я впадал в случайность: капнул суриком
на голову одной, - ослепла?
Всё тёрла глаз лапами, главный, затылочный…
Двум срубил головы прилетковым замком.
Угораздило как-то в темноте зажечь свечу,
кто-то сразу – в огонь,
катались кубарем, корчась в жидком парафине.
А сколько давлено крышками на краях ульяков…
Бывало, задержишься у них, да куда там!
Как посыплются на тебя… Себе стоишь,
зажатый где-нибудь между забором и акацией…
Тебя физически теснят: бьют лбами, как кулаками.
На твой скафандр сыплется пчелиный горох
шумно, борзо и по нарастающей.
«Свет темнеет» - по-другому не скажешь.
Эти среднерусские, их из дупел когда-то развели,
на урлу похожи:
им бы только выпить нектара и подраться,
по мелкому работать никогда не будут,
ранимы, плодливы до необычайности.
Трутни изначально неполноценны:
родившись из неоплодотворённых яиц,
эти пчелиные пенисы толкутся,
упиваясь нектаром на торцевых рамках.
Дармоедами их прозвали дармоеды:
а не слабо им жизнь отдать
за своих, за запах?
При совокуплении с маткой
трутней разрывает через половые органы.
Оставшихся
пчёлы вытаскивают за руки-за ноги,
выкидывают за шкирдон - вот и лежат
у летка за ночь замёрзшие трутеньки:
в гнезде матриархат, а их не пустили.
Кто-то сравнил нас с трутовкой,
семьёй без матки, бесконечно несущей
неоплодотворённые яйца. Трутни кишат в ней…
Племянник, впервые воззрев, молвил
гадливо так, но заворожено:
«Как тараканы» (спасибо, Саш, что не вырвало).
Что ли общество как бы не оплодотворено?
Нет благословения, мало радости…
Без Царя царей в голове главы.
А кто тестирует на благословения?
Даже если и – кто-то,
всё равно нет у него
ни хоботка в ножнах,
ни скобки за коленкой,
ни шести конечностей,
ни пяти глаз
ни знания об ИХ благословении.
В благословении отказывают неблагословенные.
Ещё их всё сближают с Церковью.
Но Церковь – текучая, меняющаяся,
всё время образуемая, свободная.
Эти – всегда живут чуть больше месяца,
сосут мёд, греясь в анабиозе,
к июлю откладывают в день до 2000 яиц.
Цветы - единственное, что они выбирают,
и не понюхать, а затовариться.
И не из кельи восковой, летят они - со склада,
срочно переназванного из детсада,
где в тех же вёдрах, слепленных из собственных выделений,
ещё вчера качалась и выкармливалась «детка».
За чем лететь, куда, на какой высоте, что там по дороге –
всё это пчела-разведчик рассказывает всем,
бегая, как угорелая, восьмёрками по соту,
вихляя задом, как отряхивающийся пёс.
Разве что в мёде видят что-то символичное:
дар-награду-небесную зарплату?
Символическое им приписывают символисты.
Но с чем они связаны – так это со временем.
Кстати, и личным – их хозяина. «Много лет
тебе и твоим пчёлкам», - говорят,
когда мёд понравился, ведь недаром.
«Дед, дед, сколько тебе лет?»
«А сколько пчёлам».
И чего только не насмотришься…
Дядя Вася Гаврилов рой снимал в одних трусах на спор
и выиграл,
Коноводиха звонит в колокол, если матка не слетает,
а рассказ о пьяных пчёлах, полетавших по белене!
Каждое слово просится на вид,
каждый ответ – в поговорку.
И чего только не наслушаешься…
«Я всё глазы ношкой-то лечила. Говорят,
надо Лазарем».
«Это всё от «несоответствия нервной системы». Я сказал:
от всего - пчёлий яд и гадья кожа».
«В лесу само-страшное – кабаниха с пацанами.
Не дай Бог тогда быть выпимши».
«Да ты матку не видавши,
когда она мне кулак в нос сунувши
да как завопит: «оштрахую!»?
«Раз в месяц – а надо на себя пчелу сажать.
Хоть и больно – ржавчину из желудка повыводишь».
«А-а!.. Им теперь не до того…
У них всё «от и до»:
и могильник, и набук, и пукало для телевизора.
Всё платки мне вот шлют…
А на кой она мне, эта слизь?»
Дед смотрит программу «Время»,
а его время тут
под снегом
свилось в клуб,
из воздушного, пушистого, тёплого
розоватого на просвет превратилось
в кожаный мяч,
обернувшийся к -30
какой-то эшеровской коркой
лап, голов, плеч,
чтоб сберечь свои +30.
Они уже не шуршат
по крышечкам расплода,
не греют животами «черву».
Они сосут мёд и тянут время.
Само время течёт, как мёд,
не сказать «капризы памяти» -
скорей рой на ветке.
Дед смотрит «Суд»,
а и суд его тут:
за ним всегда наблюдали:
перед самым носом за сеткой всякий раз зудела
вперившись tete-a-tete пчела,
поймай её - прилетит такая ж,
и тоже одна – откуда б ей знать,
что предыдущей не стало?
И так всегда: пчела-оповещатель предупреждает:
ты под наблюдением.
«Суд себе ям и пию» - по-другому не скажешь.
И впрямь, «в маю»
отошёл к праотцам дядя Лёша.
Мёда было уже к июлю
видимо-невидимо
у него, как ни у кого –
такой подарок…
Я позже узнал – почему.
Рассказала Ниночка,
совершеннейший Гурвинек с виду,
маленькая, шестидесятилетняя, с чубом,
единственная цветастая в деревне
(носит одежду для девочек):
«Жарко было, он окна-то пораскрывши,
сколько уж пролежал как померши,
вспух весь, ну, знаешь, жидкость там эта,
но пахнуть ешо (нюхнула воздух, перекривясь:
дядю Лёшу она недолюбливала)
не пах.
Я к ему за листовьём зашедши.
Кроликам. Гляжу, от-те-нате:
сам лежит серый весь, а по ему так и бегат, так и бегат,
и воздух жужмя жужжит: ужо пчолки прошшаюццы.»
У нас дома всё липнет:
пол, стол, дверные ручки, берёза у порога,
комп, клава, книги, постельное бельё,
ведро, рядно, лампочки, тапочки,
кошка, вьюшка, колодец, велосипед…
ко мне липнут слова: «гонобобель», «клыч», «вышера», шелопуга»,
разновременные грамматические формы сосуществуют в языке,
только я не прилип ни к чему…
А падевый мёд, он даже показан сердечникам:
в нём, говорят, полным-полно аминокислот.
***
- Ваши самые острые впечатления детства.
- А, ну как же! Мы едим коровьи мозги.
«Валя, - фу ты! – она путала имена дочерей, – Галя!
Идите есть мОзги!»
Бабушка тушила их в молоке.
Если что не по ней: «Мать честнАя, квашня престнАя!»
(это нынешние паникёрши, чуть что - сразу: «Кошмар!»),
о капитулянтах – снисходительно так: «И лапки кверху!»
На плите могильной в Островцах
думали высечь: «Разрабатывала
горючее для Гагарина», по мне -
так лучше б: «Дожили, ножки съёжили», или
«Всё в порядке: носки и пятки». Ночники
почему-то звала «мюзикАлкой», путалась:
вместо «туфель» - «калоши»,
не «машина» - «лошадь», «чулки» - «носки».
«Сердце брякает, ноги подгибаются, спина отваливается» -
отшучивалась, на прогулке висла на руке.
А эти пререкания у трёхпрограммника: «Иди ты!...
Хиля от Бернеса не отличит! Да Хиль это! Хиль!»
Сосна обугленная, землянка в три наката…
Если вы когда-нибудь захотите понять
почему нам снятся голубые города, - знайте:
во-первых, наш адрес – море,
во-вторых, в нашем доме поселился удивительный сосед,
и в третьих, мы ели коровьи мОзги,
закатив глаза в обморочные потолки Москвы.
***
«Привязали?» – это он о моих руках к подлокотникам.
«Голову держите!» – «А-а-а-а-а!»
Он пытался проволочной петелькой мне шестилетнему
влезть в ноздри изнутри головы через рот.
Лица не помню, психолог бы сказал: «вытеснено»,
белый халат, круглое зеркальце с дырочкой – всё красное от брызг,
как только он дотягивался петелькой, брал в руки ножницы,
я начинал вопить, бить ногами, на них
медперсонала не хватало. «Гад!
Голову держите! Крепче голову!»
Это называлось
«профилактическое удаление аденоидов перед школой».
В коридоре мама с обещанным мороженым.
Какое тут! Я не мог понять
Почему она вообще этому попустительствовала.
Почему без наркоза? Ради чего
я всё вытерпел?
А недавно я узнал
те хирургические инструменты
на барельефе из Ахетатона: ручки-лучики
их несут к лицам царя и царицы.
Это знаки царской власти! Рабство…Жертва первенцев…
Нет, не верится мне
В их пирамидальную бесчеловечность.
«Коня и всадника его ввергнул в море» –
что это за радость
на волнах-костях? Барельеф из Ахетатона –
вот радость! Ручки-лучики
тянут к лицам петельку и крестик,
им навстречу - своих детей – родители.
Бесчеловечность? Откуда же тогда эта скромность
каменной вести о солнышке?
Для кого щепотки света?
Или не он в призрачной коломути светит,
и не нас вручали лучу шёпотом?
Другие произведения М. Сухотина