|
|
ПАМЯТИ МИШИ ФАЙНЕРМАНА
Голос, наплывающий и удаляющийся,
как бы извиняющийся за звучащую в нём просьбу о помощи,
выговаривающий наше имя с двумя ударениями,
стихающий на втором: «Ми́ша́…»,
то вдруг запинающийся (почему-то весной особенно),
заикающийся до исступления, до задыхания, до… До.
Иногда ты, оборвав на полуслове, командовал по телефону:
«Так. Быстро. Пошёл. Взял карандаш. Записывай…» –
следовала какая-нибудь песня Татьяны Булановой.
Вот и сиди так – смотри в трубку, слушай,
как вместе со всеми – Баха
на твоём дне рожденья на износ динамиков
(вот уж действительно Бах так бабах!),
так что и гости-то толком поговорить не могли – внимали,
как «музыка говорит вместо тебя».
Кажется, ты жил не своим, а вживанием в чужое
со своей «музыкальнейшей поэтической речью» (Янечек),
с отсутствием обоняния, врождённой неприязнью
к интеллектуализму, высмеиванию, стилизации…
«Иногда я хочу добежать до детской площадки,
прыгнуть на утку-качалку, ухватить её за «уши»
и, как в детстве, качаться, качаться, качаться…» –
так ты и стихи писал, казалось, язык
растёт прямо из размышлений, воспоминаний, есть у сердца
такая блажь: зачитываться до беспамятства, вспоминать до боли…
Мы гуляем по Колясочной аллее средь мам и ляль,
Лариса осваивает какие-то карусельки-лазалки,
я с такой заносчивостью, имея в виду сентиментальность:
«…Скажи ещё: «исповедальная лирика»! Западло́».
Ты с такой поразившей тогда серьёзностью:
«Исповедальность – душа лирической поэзии»,
снисходя, прощая мне непростительную глупость.
Как сейчас помню: угловатый человек
с никотинными зубами, прокуренными пальцами,
не жаловал даже Рубинштейна, не говоря уж
о Пригове, а то Кибирове – Кенжееве – Гандлевском,
он не любил стихи Герцика – Лукомникова – Литвак,
Нилина – Дашевского – Гуголева – Байтова,
уверен, что невзлюбил бы Суховей,
на дух не переносил Иртеньева – Искренко – Бунимовича,
мета-мета и ещё раз мета метафоризм,
пост-пост-пост структурализм ли, модернизм – названия
ничего не решали, он любил
два стихотворения Бори Колымагина,
всё Некрасова,
почти всё Милоравы,
у Ахметьева с десяток стихотворений
(про руку на столе, про муравьёв-строителей…),
три мои поэмы,
Иры Семёновой одно стихотворение,
что-то у Макарова-Кроткова,
из «Тёркина» про Ивана Ильича, – в общем, Фету
явно предпочитал Толстого, на память читал
«Дождя отшумевшего капли тихонько по листьям текли…» –
своё любимое.
Ну а лётчик, летевший бомбить Белград, –
откуда ты его выкопал –
из-под «Стеклянного – ли – колпака» Сильвии Плат,
из «Пропасти» что ли Сэленджера?
«И пошёл дождь, смывая грехи и обиды молодости…»
Он сгорел, этот лётчик, не в самолёте –
в рукописи на Пугачёвской.
Десять пачек фарша в авоське, Зорька на поводке –
всё, что осталось,
нет, вру, – ещё из фарфора буддийский дух
долголетия с детьми, на него карабкающимися…
Удивительно, даже краска не сошла,
Холодильник оплавился на манер скульптур Жана Арпа,
а этот вислоухий с детьми
как сидел, так сидеть остался,
хоть тушили брандспойтами, благо –
вовремя захватили, а если б…
газ бы рванул – и тогда…
До пожара ты всё не спал, бессонница
перешла в сны наяву, в этих-то снах
тебе показали – можно уйти – не вернуться,
показали и… отказали. Как думаешь, почему?
Чтоб себе цену узнать, увидеть человека,
пишущего о доме Нины Пименовой в развалинах своего,
боящегося зажечь лампочку – нажать выключатель,
чтоб вновь не закоротило там, в мокром потолке?
Человека, написавшего: «любить маленьких
и горевать о них – так всегда было», и вот
мотаемого по земле здоровым кобелюгой,
порвавшим руку вдрызг (хоть Зорьку
отбить удалось, шрам остался жуткий…)
То бы ещё – Давид Сасунский, Самсон…
но ведь – Файнерман…
«Я тогда ничего не чувствовал, пришёл домой
и потерял сознание… Знаешь, как это,
когда тебя собака кусает?» «Нет, конечно».
«Это как затёкшая нога отходит». «Куда то есть?»
«Верните мне папу и маму молодыми,
больше ничего не хочу» – вместо этого
ты должен был увидеть человека,
избиваемого санитаром: «Будешь пить лекарство?
Ты перестанешь звать врача?», должен был лежать
привязанным к койке, плача, как в собственных стихах –
там всё правда, в лучших.
За то и люблю их,
и нет лучше
прививки от постмодернистской дури
с претензиями на неподлинность, безкачественность, неоригинальность,
не говоря уж о «смерти автора»: вот автор умер,
а речь его осталась ненапускной, взаправду
страждущей, сомневающейся, нетерпеливой…
Он писал о несчастной любви –
она и впрямь была несчастной,
писал о зверях и птицах –
встречал с Зорькой уток на Яузе,
как-то раз спас стрекозу – всё потом горевал:
«Неужели и она меня забудет?»
Кстати о памяти. Когда умер мой отец,
в крематорий собрались с полсотни сослуживцев.
Нас предупредили: крышку можно не поднимать,
попрощайтесь с покойником, не открывая гроба.
Всё ж его открыли, там не было отца –
лежала кукла, на него ни капли не похожая,
то есть части куклы: руки, голова,
костюм был пустым, пустоту эту
мы с сестрой маскировали цветами кое-как.
Я коснулся руки – она оказалась
пластмассовой, негнущийся протез
с аляповато подделанной «естественностью» складок
и совершенно без волос – как же мне не помнить
волосы на руках отца, даже на пальцах?
Запах кожи как мне забыть?
Дальше началось всё как в «Голом короле»:
все смотрели на явную подделку,
говорили речи, прощались и плакали
(мне казалось – от страха, что так обманывают людей).
Думаю, если б вместо папы
в гробу лежала шляпа или детский самолёт –
всё звучали б те же речи, лились те же слёзы,
а от страха, говорят, ещё и в обморок падают.
Воодушевление страхом – какая парализующая сила!
Главным из искусств для нас является кино!
Эта видимость смысла в стихах современных поэтов!
Этот «Манжерок», это «Лонжюмо»!
Но бывает по-другому: кусочек застревает в горле –
просто Саша Майоров, Миша Файнерман,
(уж не знаю изменяются ли их портреты),
но, уходя, забрали часть меня,
и она стала залогом – так я чувствую,
ожиданием чего-то большего… «Не умою ног…
не имеешь части…» Мы имели честь
иметь часть друг с другом, а для нас с тобой
это точно было счастьем.
Обугленная кухонька,
чёрная кудлатая собачонка в одеяле,
чашка чая аж на блюдечке с голубой каёмочкой,
милый чёрствый хлеб – половинка чёрного,
черновики эти почерком, похожим на стенограмму,
тем же голосом, не узнающим собственные каракули,
не раз читаные как напоследок:
Годами я засыпал,
перебирая способы самоубийства.
И всё же выздоровел…
Кого мне благодарить за это – Бога?
Философию бессознательного?
Я благодарю тебя,
ты,
в розовом и голубом,
кику, хризантема,
как мне тебя назвать?
Другие произведения М. Сухотина