|
INSECTA POETA DIOICA *
на день вырождения – тот еще подарочек Не сотвори себе кумира, но затвори себя от мира и отвори себе кефира и пей да пой, да знай давай разинуть рот на каравай не уповай, но в упивании кефирном, таком некислом, но не жирном, в краю родном, в краю надмирном, любя пельмени и семью, живи у бездны на краю, как бы в раю. Есть упоение в кефире, а кроме ждет нас в этом мире упокоение в эфире и покаяние в душе, и увязание в борще, и вообще. Но вообщи кислей кефира и злобосуточнее. Лира бежит утех чумного пира, и, забубонные умы, забавам матушки чумы не рады мы. Так загляни на дно бутылке и жало ощути в затылке. Мы все в уютной расправилке, тихи, милы и хороши, раскинув крылышком души, лежим в тиши, в эфирном обмороке сроков распяты в ящике пророков. Вот это бабочка Набоков, метелик Пушкин, блошка Блок, вот жук Толстой – шесть босых ног, вот мошка Бог. У бездны мрачной на булавке мы только крохотны козявки. Но кто ж тогда остался в лавке?.. Впадая в ватные слои, молчи, скрывайся и таи: там все свои. А у своих – булавки, вата, эфир, порфир, булат и злато. Всегда мы будем виноваты. Всегда в сметане караси. Не верь, не бойся, не проси, скажи мерси. Такая, в общем, аксиома: в родимом чуме жди облома. Но знай живем на оба дома под дуновение чумы и в ожидании сумы чужие – мы. 16.03.02, г. Москва _______________________________ * Насекомое поэт двудомное (лат.) MISERICORDIA'666
1 Кор. 15.55 Расскажи мне, Смерть, где твое жало. Покажи мне, Жизнь, где та книга жалоб, где та книга судеб и предложений – наших книжных штудий, предположений об устройстве таинственном того света для не ведающих, как устроен этот, об устройстве этого черного ящика, где записано прошлое и настоящее, то есть, в сущности, данные о катастрофе, приключившейся с нами не на Голгофе, а на сданной без боя высоте «Безымянной» – жалком холмике жизни – нелепой, странной. Покажи мне смерть, где твое жало, твой мизерикорд, суррогат кинжала, «Мизерере» твой, мизерный твой кончар: бой проигран без боя, пора кончать. Ах, как жалко у пчелки в жопке, ах, как жарко гиене в топке, ах, как топко шакалу в смоле! Расскажи мне, Ад, где твоя победа? Ну конечно же здесь, на родной земле, где проиграна битва при Армагеддо – не «потом и там», а «сейчас и здесь». И давно уже она не «Победа», а шестьсот шестьдесят шестой мерседес. ______________________ Misericordia – милосердие (лат.) Мизерикорд – кинжал с узким ромбовидным сечением клинка для проникновения между сочленениями рыцарских доспехов. «Мизерере» – «Помилуй», псалом 50 (51), называемый по его первой строке: «Miserere mei, Domine…» (лат.) – «Помилуй мя, Господи…» Кончар – меч с узким лезвием для поражения сквозь кольчугу. Армаге́ддо – Армагеддон Mercedes – милость Божия, удача (исп.) 4.,02.05.2002, Москва БУКОЛИКИ Лето в деревне… Сплошные жужу, муму,
не входить в детали, в эти мухой и луком густые сени
налетят ордой, то стих все равно не слетит из уст, но застрянет в горле.
Городское додо, в рассуждении в холе и неге на лоне кропать стихи
Городское додо если фоб, то, конечно, к сену,
На юг бы, тихой сабой к берегам Адриатики дикой, к Ионическим и Эгейским,
Здесь петух, стервенея, каждый час караоке орет по утрам имяреку,
А пока додо перипатетирует с тросточкой по природе,
Таковы свинцовые прелести сельской жизни,
Городское додо не дада, маньерист куртуазный, почти что классик,
а другое дело – со всей дури получить древесиной по чану до полной потери чувства
28.04.-24.05.02, Москва СТИХОТВОРЕНИЕ ВСЕВОЛОДУ НИКОЛАЕВИЧУ НЕКРАСОВУ (подражание Всеволоду Николаевичу Некрасову * с посвящением Всеволоду Николаевичу Некрасову **)
жив жив воробьи кричат воробьи жиды живчики жив жив кричат жив жив Сева Некрасов жив Сева снова жив уже снова жив еще и еще и еще и снова и снова и снова уже кое-кому дает жизни *** и кое-кому дает пример жизни **** и кое-чему чему жить не дают просто дает жизнь давай Сева кричат давай давай давай живи живи дальше ***** живи дольше ****** живи давай и давай жизни и давай Бог жизни со всех ног сломя голову свернув шею кое-какую и не одну кое-кому в нужную сторону давай еще еще и еще даешь и давай и давай давай жить даешь жить Всеволод Некрасов _______________ * а чего бы и не подражать чего бы тому не поподражать что тебе подороже что тебе по дороге не так чтобы по форме по дороге – так зато по содержанию по пути по пути по сути так почему бы в сущности попутно не поподражать спросим себя кто бы сказал что Некрасову подражать некрасиво кто бы возражал что можно подражать Некрасову разве что сам Некрасов стал бы возражать что нельзя так мы и у Некрасова спросим можно нельзя? что скажете Всеволод Николаевич что скажете нельзя? вряд ли а и даже скажем если и нельзя если даже и скажете нельзя все равно скажете зря все равно уже поздно уже поезд ушел ушел по пути уже весь поезд ушел в длину в подражание Некрасову Всеволоду Николаевичу уже в ширину впрочем не претендуя на прочее на высоту на глубину на скорость на грузоподъемность на литерность на фирменность на купейность даже на плацкарту не претендуя мы тут на боковом у тамбура с краешку без бельишка без багажа без саквояжа с одним неэсэсэром и ноутбуковками ** а чего бы и не посвятить отчего бы и не посветить с задней площадки без задней мысли фонариком Всеволод Николаевич пусть вам будет от него если не тепло если даже ни холодно ни жарко то хотя бы хоть немножко светло хоть немножечко да посветлее чтобы можно было прочесть: ПОЕЗД СЛЕДУЕТ КУДА СЛЕДУЕТ то есть следовательно как раз к Всеволоду Некрасову *** многим не дает жить но дает прикурить многим курящим ******* кому кому мало ли кому кой-какой нежити нежити и нечисти и кому кому а кой-кому мало не покажется кой-кому покоя не будет кой-кому из живых покойников **** простейший арифметический пример равенства равенства и свободы свободы от братства этого и от этого его паниблядства и от старой братвы и от ее молодой ботвы от корешков этих самых и от вершков ими снимаемых как на TV так и в тьме других СМИ во тьме египетской в суетском многоканальстве в мутной воде Подземного Нила ***** живи ближе ближе ближе еще ближе ближе даже чем ноблесс оближ а ноблесс оближ никогда в жизни никого не облизывать он и не облизывал и не облизывал и не оближет вот обложить обложить обложить обложит обложить может легко может крепко обложить это да правда что да то да что правда то правда а что не правда то и обложит и приложит то и приложит-то так так отменно что и ума не приложишь как приложенное отменить отложить снять ******вита дольче и тем дольче чем бревис чем арс чем арс лонга а чем арс лонга? чем вита чем вита бревис ******** ******* сам-то он некурящий не курит Некрасов табака как раз ни табака ни тем более более или менее фимиама ******** это-то да вита-то бревис бревис-то бревис бревис-то да да да смерти-то нет нет нет смерти пока пока есть арс лонга ********* пока есть арс лонга смерти нет и тем более нет смерти автора ни тем более смерти арса смерть автора это вряд ли это бредни вредные бредни от которых некоторые сбрендили смерти нет есть жизнь и есть жизнь жизнь автора и есть жизнь автора после смерти и есть свет в конце туннеля в том конце где арс лонга а в том конце где смерть арса в том конце света нет в том конце там тупик верно там такой специальный тупик верно специально для автора смерти автора отдельно взятого автора и отдельных его соавторов отдельно взятых вместе за жопу прямо на горячем на жареном кривом на кривом ровном месте где они кривят где они выезжают на кривой в расчете что кривая вывезет и расчет верен и кривая расчетная вывезет дорогой товарищ этих друзей товарищей верной дорогой прямо в тупик точно по расчету прямо под расчет прямо в расход ********* и пока есть арс Некрасова бэльарт и артогонь и артогонь Некрасова ураганен Некрасов бьет по площадям без недолетов и без перелетов правда бывает с перебором бывает бьет по своим наверное чтобы чужие боялись 21.08.02, Москва 20 ПРИМОРСКИЙ БЛОКНОТ * * *
39 у неё была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слово Его. 40 Марфа же заботилась о большом угощении и, подойдя, сказала: Господи! или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне. 41 Иисус же сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, 42 а одно только нужно; Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у неё. Евангелие от Луки, 10:38-42. Марфа! Марфа! Ты хлопочешь, ты заботишься о многом, ты поставила похлебку, затеваешь пироги, а сестра твоя, Мария, тихо села ради Бога подле ног моих усталых, молча слушает Его. Марфа! Марфа! Что ты хнычешь! Перестань пыхтеть и дуться, причитать и суетиться. Сядь и вякать не моги. Вон сестра твоя, Мария, вся вниманье и смиренье, в слух безмолвный обратилась, вся от мира не сего. Марфа! Марфа! Ты клокочешь, как похлебка, возмущеньем, ты пыхтишь, кухонным гневом набухая, как квашня. Перестань, уймись, утишься, сядь и вслушайся смиренно, как сестра твоя Мария молча слушает меня. Марфа! Марфа! Что ты хочешь? Ведь одно всего и нужно: позабыв квашню и скалку, и очаг, и злобу дня, как сестра твоя Мария, позабывши все на свете, избирая часть благую, слушать радостно меня. Марфа! Марфа! Что ты квохчешь? Все на свете бренно, тленно, все пожрется – и похлебка, и квашня, и письмена, кухня, Марфа… Лишь Мария, обратясь в веках в стату́ю, будет слушать безответно, в камень, в слух обращена. 03.09.02, Уютное. * * *
Коля, ты был наверху, там, где, в общем-то, нечем даже писать и дышать без баллона от клизмы, многажды в книжных обвалах бывал изувечен… Муза центонной поэзии постмодернизма, в смежных облавах накрывшая гордого Мишу, похоронившая в толщах останки Тимура вместе с ордой и стремительно съехавшей Крышей Мира, куда Александра гордыня тянула, толщами льда заковавшая гуннов Атиллы, смыла и грады и веси, и стогна, и гумна, но и у ней доканать тебя сил не хватило, тихого, но заводного заику-игумна храма убогой поэзии, старой, как вера, что перегруженность рифмой стиху не обуза, равно и проза, жужжа на комузе размера, может дать фору Гомеру… Так вот, эта Муза, толстая в бедрах и икрах, но быстрая в играх (Коля, прости мне цитацию) икромолочных, только в начале имеющих вид непорочных, сонмы богов порождающих, смыслов (это ошибка, прости меня, Коля) и титров, и параллельных изданий, не то переводов, то ли апокрифов, то ли законных изводов из палимпсестов в каноне, рожденных in vitro, ересей, сект, лжеучений, гаданий по чипсам… Словом, та самая Муза, что жрет без разбора в грязном хлеву на задворках у нимфы Калипсо, все, что навалят в лохань, не страдая запором: просо ли прозы, поэзии ли апельсины, желуди с дуба Толстого и меченый бисер Германа Гесса и Геринга, Герник терцины, Тасса Люфтваффе и гнуса неловленый мизер – все в ней смешалось, как в доме Обломова, Коля: Тантра, Алмазная Сура и Сутра Корова, и Камасутра с коанами Дикого Поля, и демократы с костьми Николая Второго, сальный картуз маньеристов, стихи Салимона, выстрел «Авроры», молчанье ягнят и Царь-Пушки, строфы из авторской песни царя Соломона. Эх, затерялась сонетная форма частушки где-то в Бирнамском лесу, что пошел к Эльсинору черепом Йорика Леты испить из Каялы, чтобы узнать, подъезжая в метро под Ижоры, то, что Есенин сегодня спросил у менялы, нежась в объятьях Морфея в тени Эвридики, слушая речи ответные благоговейно: сколько лимонныя цедры и «Красной Гвоздики» надо на четверть портвейна для варки глинтвейна, сколько … А сколько мы сами-то просим у Музы? Сколько просили у ней в Лианозовской школе, вскользь переплывшей в бараке любые Союзы? Что же до Музы… Да ну ее в задницу, Коля! Сколько на рынке давали за битого, Байтов, тех silver coins, на койнэ, на древнем иврите? Что-то останется, пусть гиперссылками сайтов, в горных приютах, где нас научали: Не врите! Все остальное простят, не простят только фальши, липы, туфты и халтуры, а на остальное крюк из титана забей, да и двигайся дальше, матом ругаясь, наверх, потихонечку, ноя. 29.09.02, Уютное. * * * Наплывет по́ небу облаков небула, стаей над берегом растает, как не было, и опять на́долго опустеет небо. Приплывет по́ морю призрак лодки немо, растворится медленно солью в растворе, и опять надолго опустеет море. Проплывет по суху, по камням качаясь, чайки тень плоская, как чаинка в чае, и опять надолго опустеет суша. Наплывет отчаянье, отворит душу, холодок чаячьим коготком запустит, и опять надолго на душе пусто. Проплывет в памяти перечень образов, растечется мыслью, истончится волосом, расточится облаком, растворится лодкой, канет тенью чайки, притворится ловко морем, небом, берегом, дернет заусенцем, и опять надолго опустеет сердце. Где же лодка-облако, птица-наутилус? Проплывала около, где-то очутилась? Капитаном немо чайка в небо канет. Ни души нету, только тень на камне, только тень чайки, только след лодки, только путь о́блака, вот и все… Все-таки не готов я к вылету, это все нервы… Да и что было-то? Ничего и не было. Лишь прошла по небу, по морю, по суху жизнь моя, полная пустотой, попусту. Как дурак с посохом, говоря попросту. Чайка, лодка, облако, море, берег, небо, тень, путь, след. Все вокруг да около. Было или не было? Не было. И нет. 30.09.02, Уютное. ПСАЛОМ 136
Псалом 136 [Давида.] 1 При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе; 2 на вербах, посреди его, повесили мы наши арфы. 3 Там пленившие нас требовали от нас слов песней, и притеснители наши - веселья: "пропойте нам из песней Сионских". 4 Как нам петь песнь Господню на земле чужой? 5 Если я забуду тебя, Иерусалим, - забудь меня десница моя; 6 прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего. 7 Припомни, Господи, сынам Едомовым день Иерусалима, когда они говорили: "разрушайте, разрушайте до основания его". 8 Дочь Вавилона, опустошительница! блажен, кто воздаст тебе за то, что ты сделала нам! 9 Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень! На этот день, так уж вышло, упал вторник и там остыл, но не думай, что он умер. Вода в родник за ночь вникла, засунь пробник за отворот сло́ва жидкость, прочти номер. Возьми псалтирь, требник и прочти номер, потри, понюхай, чем пахнет, как глохнет в каббале чисел голосов немой зуммер, и как число 136 сохнет. Не говори: в этих цифрах нема смысла: вода нема, а в целых числах – след ритма, мотив псалмов, стертый смысл их почти смылся, но голоса еще бьются в числе скрытно. Пожуй на слух, не глотая, «При реках…»: раз – Вавилон, два – евреи, натри цифры и сразу сплюнь горький привкус, порыв ветра; четыре – плач, висят арфы, опять цитры. Прилип язык в сухой гортани, шесть целых, а ну-ка, песню нам пропой на семь восемь. Да лучше с цитры кожу снять живьем с цедрой. Во рту циан, в душе Сион, в глазах осень, а тут на вербах вроде виселиц плахи, зной, стынут жилы невербальных орудий. Веселый ветер знай несет напев плача в Ерусалим, стонут жилы, молчат люди, гудит хамсин в этих жилах, как день гнева. Забудь, десница, и меня, и знак жеста, но как принять на веру справа налево, что смерть младенцев обещает блаженство; как расплескать о камни брызгами мозга из головы их нерожденные смыслы и где граница, что нельзя, и как можно, чтобы при реках камень кровью умылся. Ответь на пять, сделай милость, найди смелость, не бей на жалость, но найди, где ошибка, как раздробить эту малость, ее целость, из родничков на злобу дня разлить жидкость. Найди мотив, сложи в уме, высунь проблеск за отворот вторых, десятых и сотых. В остаток выпадет отврат чисел дробных. Осадок мал, но страшен низостью сорта. А в роднике стоит вода, бежит лежа, как кровь по венам, а не в реках и лужах. Но как понять, что́ есть грех и что ложно. За воротник словом жидкость протек ужас. Воткни тройник, пластырь и почти номер прочти в упор, как он набухнет, как ахнет в капкане чисел голос, звук, что в нем замер, и чем число 136 пахнет, и как младенцев кровь натеками стынет, и смыслы каплями дрожат в камнях строчек. И будет день, среда и пища в пустыне для синих мух и скарабеев, и прочих. А следом выпадет четверг из мух белых, укроет реки, арфы, камни и вербы, и скорбный перечень разбитых числ целых, оставив кровь, родник, номер греха веры. 18.09, 03.10.02, Уютное. * * * … бесполезно Все осклизло, ничего не воскресло, ни надежда, ни любовь, ни досада. На расквашенной душе ни оркестра, ни ракушки, ни публичного сада; ни души, ни человека с повязкой, ни мента, ни часового с винтовкой, ни мамаши со скрипучей коляской, ни амурчика с кудрявой головкой. Даже девушки с веслом или книгой, даже юноши с ядром или диском. Только стоптанной кирзовой калигой солнце ходит с перебитым мениском, да со дна, где ни ракушки, покрышки, батисферами болотного газа поднимаются глухие отрыжки обожравшегося зрением глаза. А в пещеристых телах, альвеолах, продираясь через вен шкуродеры, кровь курсирует, слепой спелеолог, да пульсируют тельца-мародеры, да за дымчато блестящей аортой то невнятно забубнит, то почетче, на три такта, но сбоя́ на четвертый, сердце сумчатое, тихий наводчик. – там под ребрами блиндаж в три наката – и задумчиво глядит из окопа то ли зумчатым очком аппарата, то ли скопческим глазком перископа. Говорит в переговорную трубку: – Я четвертый, я восьмой, как хотите, но пора остановить мясорубку, цели нет, отбой, огонь прекратите! Наблюдаю только ориентиры: столько с веслами невест, санитарки, столько юношей с ядром, дезертиры, канониры, женихи, перестарки, столько пористых костей, скудных фактов, столько перистых мембран, перистальтик, облаков, диаспор, систол, инфарктов… прекратите же палить, перестаньте! Это осень, а не артподготовка скобный лист шуршит в ветвях изголовья столбик ртути лезет в небо неловко будет ясно, прекратите, с любовью… 05.09.02, Уютное. ВИТИЕ I. А утром птичка мне сказала: – Вить!, и я остался вить: развился кофе, сметаной, помидорами, и нить, не думая ничем о катастрофе, в каморке натянул меж паутин для спелых притч и басен винограда о витиях свитых. Я вил один, стараясь вить как правильно, как надо: не выть, а вить, с грамматикой в ладу, не подменяя орфику фонемой, не рыться в синтаксическом саду, где все многозначительно и немо, а просто вить, стараясь увидать простой осенний запах увяданья, увязнуть в нем, в попытках увязать узлами слов отрывки мирозданья между собой в уютный гипертекст, в понятный для себя междусобойчик, обтягивая тканью общих мест, как мебель бы обтягивал обойщик. Но не свивалось, не сходилась вязь, выскальзывая между слов; в пробелы прошли дожди, образовалась грязь, вне языка кричали филомелы – не чтобы вить, а чтоб лепить гнездо и в тесной лепоте его лепиться под стрехами, под страхом, под звездой, слепой звездой пожавшей ветер птицы. А что мог я слепить, соединить? Где мог привить какой-нибудь отросток, перевивая с паутиной нить, пробелы со словами, и коростой подсохшей речи залепляя суть провалов между слов и неумело латая дыры, верткие, как ртуть? Но в дырах были ночь и сон, пробелы. А утром птичка мне сказала: – Жуть! II. В те дыры ночи сон явился мне: я спал под крышей греческого мифа, в чужом гнезде языческом, а вне кричали филомелы, словно грифы – и вне себя в обивке бытия пытались клювом выткать глаз тирея из прошлого. Но это ведь и я кромсал язык, насильничал, теряя контроль над мыслью вить или не вить, над гипертекстом, над собой, от страха, пожравши детищ, не восстановить ту связь времен, что выплела арахна, не расплести узлов, не разодрать ни паутины, обтянувшей череп, ни пелены дождей; не разобрать тех свитков, неразборчивых и через две толщи лет, наросших там, вверху, где и когда я был извит и проклят, где грязь таскали в клювах под стреху не жнущие детоубийцы-прокны; но ведь и я, кукушкой, чужаком бессовестно гнездясь, теснясь и тужась, слепых птенцов, свиваясь в жадный ком, свивал со свету, спихивал на ужас, в пробелы слов, под вопли филомел, в аркан арахн, под просвист прокн и ветра, и это было все, что я умел, что, бестолочь, из рвущегося метра мог вытолочь и вытолкать, спихнуть, что под стрехой мог истолочь я в ступах. Молочным клювом кое-как-нибудь из слов слепить строку, гнездо, поступок не смел, не доумел, не рисковал молоть проблемы языком пробелов и знаков пунктуации; кивал на свитки домотканые; проделав дыру-работу, выткав ткани глаз, не мог стянуть разлезшиеся нити тире я, и в лохматящийся лаз свирел сквозняк, сходящийся в зените в слепящий конус, яростный пробел, разрыв пространства в перспективе текста, ревущий легионом филомел, воронкой прокн, высасывая детство слепых птенцов из их словарных гнезд буквальным смерчем, азбучным торнадо… Я, прививал, размер пуская в рост, умело прививался, где не надо, воронкиным, кукушкиным птенцом, подкидышем, беспомощным убивцем с ужасным человеческим лицом, помстившийся в бреду птенцам и птицам. Но этот я, приснившийся себе с рябым лицом кукушки и злодея, в сплошном и слитном тексте, как в судьбе, искал пробел как выход, холодея, предполагая, зная наперед ход мысли, очевидной, как табличка «Выхода нет», что нужен только вход, и что пробел не выход, а привычка свиваться с текстом, слепленным из слов слюной и страхом, вязким, словно тесто, лишиться речи, филомелой снов язык утратить, онеметь и текста не различить – что это лишь куски разделанных птенцов, кровящих братьев по тесноте нелепой; от тоски ослепнуть так, что, проглотив проклятье, состряпанное прокной, не понять, что будущее съел, и зло такое залив виной, на перец попенять и на закуску заказать жаркое из нежных соловьиных язычков и лакомые ласточкины гнезда, хотя уже бригада пауков сплела судьбу, тугую сеть для мозга, что больше непригоден как прибор, но в самый раз чтобы подать на ужин с горошком; детский суповой набор пойдет в бульон для любящего мужа на завтрак, дальше кости кинут псам, эриниями рыщущим по саду…. В том сне я был тирей. Но что я сам мог противопоставить сну, распаду? Что мог я развязать и разорвать, разбить на строки, строфы, на куплеты? Из дыр сочились день и явь, просветы. А утром птичка улетела спать. 17,29.09, 06.10.02, Уютное * * * Вижу то же, но туже, реже. Видно только то, что видно. Видно, поздно. Обидно. И не то что вижу хуже, вижу так же, но ниже, жиже, у́же, вижу лажу: лужу, жижу. Вижу вещи, а слов не вижу. Вещь есть, а слов нет. Слов нет как нет. Слов нет, как плохо. Развешал вещи, все взвесил, и что вышло? Вышло-то что? Вышло то, что весь вес вещей из вещества. Есть вещество, но нет естества, и слов, естественно, тоже. Все вещи ушли в себя, стали вещами в себе, оболочки вещей не обволакиваются словами, слова не липнут, соскальзывают. Текст не клеится, строчки рассыпаются, слова распадаются, буквы рассыхаются. Что же делать? Делать-то что? А ничего. Ничего с этим не поделаешь. И ничего не попишешь. Нечего. И нечего валить на старость. Это не старость пришла, это страсть ушла, пропала вот, а страсть как жаль. Стало все равно. А все равно жаль. 10.10.02. Уютное. ПСАЛОМ 57 (партитура)
1 Начальнику хора. Не погуби. Писание Давида. …….. 7 Боже! сокруши зубы их в устах их; разбей, Господи, челюсти львов! 8 Да исчезнут, как вода протекающая; когда напрягут стрелы, пусть они будут как переломленные. 9 Да исчезнут, как распускающаяся улитка; да не видят солнца, как выкидыш женщины. 10 Прежде нежели котлы ваши ощутят горящий терн, и свежее и обгоревшее да разнесет вихрь. 11 Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стопы свои в крови нечестивого. 12 И скажет человек: «подлинно есть плод праведнику! итак есть Бог, судящий на земле!»
* * * Закинув голову к вершинам высоты, пока она со смаком где-то рядом не плюхнулась со шмяком кавуна, просунуть взгляд наверх, в даль мачты, вдоль мечты скользя, всползая, вспоминая взглядом слова, названия, предлоги, имена? Какая чушь и блажь. Какие паруса, надуты ветром, пафосом, и даже надеждой, радостно полощут – что? – мозги? И где еще ядром застряли чудеса в бегучем и стоячем такелаже? Где скатное зерно меж семечной лузги? Но как ни разгребай куриною ногой, а если не болезнь, то что такое жемчуг? Спроси-ка у тридакн и почечных больных про пиелонефрит, сгибающий дугой. Их горький перламутр пропах мочой и желчью, и камни в пузыре гремят без выходных. Итак, о жемчуге – неправильный вопрос. О чем же правильный? И чем прикажешь плакать, когда закинутая кверху булава, вернувшись из высот, пошла в раздрай, в разброс: вот корка, липкий сок да илистая мякоть, да семечки – слова, слова, слова. Не лги себе. Ни зги – на сгибели листа, на сломе ли мечты, или на склоне жизни. Не жги зазря напраслины свечей, поскольку истина проста и так пуста, что места нету в ней ни зге, ни укоризне. И ладно б сам не свой, так никакой, ничей. На теплой отмели спасительного сна, рот приоткрыв извилистой тридакной, прибрезжишь: новый перл растет во тьме, в тиши. Его зачатия загадка неясна, но он шевелится, и став его придатком, прислушайся, замри, он дышит, не дыши… Проснешься, задыхаясь от тоски по воздуху, но злей и резче по нехватке чего-то, что нужней, чем горький кислород, пытаешься хватать хрипучие куски, но горло темнотой зажато в мертвой хватке, и мертвые слова переполняют рот. А утром мутный перл выходит как песок, скребясь протоками. Песочными часами всклень просыпаться под стеклянным колпаком и долго вспоминать: а чем был сладок сок, и как же так, ядром взлетев над небесами, вся шмякоть рухнула и всосана песком. 15.10.02, Уютное. * * * Скоропостижность познания – наша печаль, непостижимость любви – наша боль и тоска. Все образуется – мы говорим сгоряча, но образуется дырка напротив виска. В это отверстие дует такой сквознячок в виде восьмерки, лежащей на круглом боку. Все образуется – мы повторяем еще, сбитые с толку, как всадник с коня на скаку, Ты не умрешь, – говорим мы, – и я не умру, но половина восьмерки, тоска и печаль, нам достается, застряв возле входа в дыру, боль головную в тоске и печали качать, а половина – любовь и познанье – по ту сторону выпав, сравняется в сумме нулю. Скоропостижность любви не узнав на лету, мы не успеем сказать даже слово «люблю». Мы не посмеем сказать даже слово «пойми», непостижимость познания тронув рукой. Нам остается по эту остаться людьми с болью, тоской и печалью, печалью, тоской, с малой надеждой расстаться, не сгинуть в любви, с малою верою в то, что по ту есть покой. 16.10.02, Уютное. |