|
- Cтарик, Ленинград - это город, где всё ещё идет борьба символистов с акмеистами...
Разговор был с Гинзбургом во времена "Синтаксиса", в связи с ленинградским номером - что-нибудь начало 60 года. И сострил Гинзбург отлично, как обычно - но самое интересное, что Гинзбург совсем и не сострил, как теперь выясняется. Борьбы такой хватило до конца века и на сколько хватит еще - кто скажет... Похоже, дело на самом деле в чем-то очень простом и понятном. Натуральном и основополагающем. В том, чтоб дотянуться до пола, не сгибая ног. (Это к примеру). Вот нагнулись, дотянулись как смогли. Малость напряглись, естественно. А теперь привыкли и чуть расслабились - еще естественнее.
И обязательно дотянемся еще чуть дальше, еще чуть ниже. Так природа захотела. С этого, говорят, начинается йога... Как снять усилие, не отказываясь от его результата.
1) Естественное притязание.
2) Становление притязанием.
3) Утверждение снятием притязания.
Подобная кольцевая - верней, спиральная - модель вообще кажется универсальной моделью диалектики творчества и самой техники творческих усилий.
И, понятно, опасной, как всякая универсальная модель - тем более, если берется не изнутри, из практики, откуда и родилась, а прилагается извне, как схема.
Но испробовать её, все-таки, кажется, стоит - и на наш взгляд, оказывается она приложима и, скажем, к истории импрессионизма и модернизма вообще, неплохо подойдет и к истории становления пушкинского стиха да и русской поэзии в целом, а внутри нее - поэзии ХIХ века, и к поэзии ХХ века, и внутри нее - поэзии века "Серебряного". И, может быть, в особенности именно к этой, нашей истории. У нас ведь, собственно, поэзии пришлось трижды начинаться с нуля, в каком-то смысле заново - трижды, или, может быть, два с половиной раза.
Первый нулевой уровень - самый простой, натуральный. До Кантемира, как известно, поэзии в нашем значении слова в России просто не было. Третий по времени околонулевой уровень - период "вымерзания" поэзии в середине этого века. Но это, конечно, уже не "Серебряный век", и он не так для нас сейчас интересен: и потому, что что не так все-таки бесспорен - вспомнить одного "Теркина", созданного, в общем, в это же время; потому, что относителен: вымерзала только печатавшаяся поэзия, вне которой продолжали работать Пастернак, Глазков, Мартынов, Оболдуев; и не очень интересен, поскольку тут околонулевой уровень был достигнут явно искусствено, насильственно, очевидным воздействием репрессивного режима.
Хоть, разумеется, с другой стороны именно на этот момент, на живую память о нем и может опираться человек нашего поколения, помнящий "День поэзии" 56 с Пастернаком и Цветаевой, статью Эренбурга "Пришло время стихов" и весь запал, заряд 50-х годов, когда отсутствие поэзии осозналось, ощутилось необыкновено резко, отчетливо, разом - даже в печатной полемике в подцензурной литературе.
Весьма отчетливо ощущалась и некая нехватка поэзии - с о в р е м е н н о й поэзии - отчетливым, несомненным, было и желание преодолеть такую нехватку, стремление к этой поэзии, желание поэзии. Но внешние факторы и есть внешние факторы. Извне явились, извне и сняты. Всё, в общем, достаточно ясно.
Не совсем так было в предыдущем аналогичном случае - при начале "Серебряного века". После Некрасова состояние о к о л о н у л я не устраивали - не организовывали никакие царские жандармы. Всё куда спокойней, естественней и... печальней для поэзии: у ш л о в р е м я с т и х о в в те времена - и лет на 25 - по каким-то внутренним, своим причинам.
Ушло как бы само собой, и, насколько можно судить век спустя, такой уход, пауза не очень и ощущалась - вплоть до явления Блока и Белого, ознаменовавших достаточно ярко приход нового времени новых стихов - т.е. реальный - в отличие от брюсовских декадентских деклараций - приход того самого Серебряного Века...
Очевидно, можно указать только один фактор - далеко не такой отчетливый, как репрессии советского режима, но, по-видимому, оказавшийся для поэзии, увы, таким же существенным - преобладание в литературе народнической и постнароднической идеологии, вообще требования рационализма, д е л ь н о с т и. Знаменитый позднейший "А почем нынче фунт слоновьего мяса" Мандельштама - при своем начале соблазнявший патетикой рациональной жертвенности. Видимо, неотразимо - этого литературе никто не навязывал. Этим она захворала сама.
Драма в том, что на уровне наших рассуждений, на уровне вербальном необходимость суверенности поэзии, искусства вообще едва ли и доказуема - тогда как требование д е л ь н о с т и, да еще и подкрепленное пафосом с л у ж е н и я может выглядеть чем-то наглядно очевидным, бесспорным.
И когда пришло-таки очередное в р е м я с т и х о в, оно пришло тоже, как известно, и з г л у б и н - глубин стихий Иррационального - откровенно программно иррационального символизма. Символизм в русской поэзии, собственно, был утверждением не только суверенности, но абсолютной приоритетности поэтического переживания, выражавшимся в мистических понятиях.*
Сверхпритязательность этого направления - или учения? - была, собственно говоря, спровоцированной, вынужденным ответом на агрессию "дельности", так потеснившей, дезавуировавшей было поэзию в сознании эпохи. Такая интенсивность и максимальность притязаний была, может быть, как никогда резонной и быстро оказалась блестяще оправданной, доказанной поэзией Блока и Белого. Настолько, что общий образ этой ярчайшей вспышки и есть, наверно, в первую очередь образ С е р е б р я н о г о в е к а как максимума некой поэтической стихии. Именно с т и х и и в наиболее полном смысле этого слова. Именно в таком значении, с такой окраской "серебряный век" часто звучит в значении эталонности, "серебряный век" звучит как з о л о т о й век внутри ХХ века, золотой век всей с о в р е м е н н о й русской поэзии. Не "классической"...
И в силу, очевидно, изложенного выше лучше, ярче всего запомнилось именно открытое притязание, становление притязанием, триумф притязания. И его живой пафос. Хотя едва ли меньшее значение на самом деле имела и неизбежная коррекция. Апология б е з у м с т в а поэтической стихии, можно считать, сработала как радикальная мера, но оставаться абсолютной целью и ориентиром, смыслом существования поэзии, очевидно, не могла, - сами слова безумство и смысл несочетаемы - так же как странно в сущности говорить о программной иррациональности, а ведь приходится, если говорить о символизме...
Имманентной же целью поэзии в этом её конфликте с педантством и рационалистским изуверством было не провозглашение б е з у м с т в а поэзии, но отстаивание д о с т о и н с т в а поэзии. Самоценности - а в конечном счете и просто права на существование...
Внешние приметы арсенала поэтических притязаний достаточно общеизвестны - можно назвать более или менее традиционный словарь поэтизмов, тесно связанный с подбором предметов и тем специально "возвышенного" характера и - как правило - буквальное понимание стихосложения как именно поэтической с т и х и и. По сути, понимание жанра и стиля как мандата на экстраординарность.
Тенденцию заявить, задать некое экстраординарное, п о э т и ч е с к о е состояние. Заявить всегда заранее, - позиция все же перманентно уязвимая. И перманентную же тенденцию коррекции притязания обнаружить можно на разных уровнях - она может проявлять себя и внутри притязания, и даже едва ли не как правило - собственно, не такой ли случай и зовем мы и р о н и е й? Великолепную поэтическую притязательность "Стихов о Прекрасной Даме" стремится, как известно, уравновесить "Балаганчик", но более принципиальна и конструктивна, на наш взгляд, такая коррекция у позднего, предакмеистского Блока - не говоря уж о "Двенадцати"... Ведь все и дело в том, что снятие притязания дает реальный поэтический результат не меньший, чем дает притязание. Оно по крайней мере не менее продуктивно - не то что о нем было бы и говорить. Это просто та же поэзия на разных этапах.
И все-таки победоносность и всю, как теперь говорится, судьбоносность для русской поэзии этой блоковской притязательности самому Блоку не дано было снять, уравновесить даже и "Двенадцатью"... Не его это была, скажем так, миссия.
Для этого потребовалось д р у г о е поэтическое явление не меньшего - как минимум - масштаба, не меньшей яркости и органической необходимости, укорененности и неизбежности - поэзия Маяковского. Или так сказать: символистская программная притязательность, быстро и легко оборачиваясь эпигонской рутиной, и вызвала, породила такую сильную реакцию-коррекцию... Да очевидно влияние Маяковского и на "Двенадцать" - как очевидна и органичность, зрелость приятия Блоком такого влияния - никак не в ущерб Блоку. Но, как бы ни было, влияние на лицо - и оно-то и скорректировало, сняло, прямо-таки снесло наконец все остатки специально поэтических притязаний - с небывалой поэтической эффективностью...
И как притязаниям символизма пришлось стараться чуть не вовсе сызнова на поэтическом безрыбье, так и этому возражению притязаниям судьба была возразить им вообще, в принципе, с самого начала - на максимуме возможной основательности и радикальности. И, по сути, уже весь ХХ век русской поэзии пройдет в поле напряжения меж этих полюсов, ориентируясь по отношению к ним так или иначе.
Собственно, Маяковский - это тоже "Серебряный век", если считать этот век по чистой хронологии, кончая октябрем 1917. Маяковский "ранний" вполне достаточен.
И числить ли Маяковского вне "Серебряного века", оппонентом именно "Серебряного века", или включать все-таки и самоё эту оппозицию, спор в "Серебряный век" - можно, наверное, счесть вопросом и чисто протокольным, условным. Но есть, думается, аргумент в пользу второго решения - и не в порядке ведения аргумент, а по существу.
Такой аргумент - Мандельштам. Если Маяковский как поэт "Серебряного века" может смущать, то Мандельштам как поэт "Серебряного века" - вполне нормально: а какой же, собственно, еще поэт Мандельштам?.. Как и все направление акмеизма.
Хронологически оно еле успевает в этот "век" - Маяковский успевает в нем вполне реализоваться. Типологически картина скорей обратная - с Маяковским, как мы видели, у "века" отношения не без проблем, тогда как а к м е и з м в веке этом, что ни говорить, все же вполне свой, несмотря на антисимволистские манифесты. И соответственные им позиции. Позиции и манифесты резонные - заявлена та самая коррекция. Но происходит она поначалу как будто уж слишком по-домашнему, внутрисемейно - на одном языке... Собственно говоря, чем в принципе отличается акмеистская практика от таких, скажем, стихов самого Блока, как "Превратила все в шутку сначала" или "Расшумелась-раскачнулась..."? Разве что ощущением некоторой все же заданности - если говорить о Гумилеве...
Что до той самой коррекции, минимизации специально поэтических признаков и соответственно большей конкретности образа, вещности и т.д., то Блоку, в общем, уже случается справляться с этим не хуже своих учеников - только без деклараций...
Да, собственно, и само явление Маяковского ясней некуда показывает, что самые выигрышные и основательные позиции для практической критики идей, породивших "Серебряный век" и им поэтически воплощенных, до Маяковского, можно считать, оставались никем не заняты. Одно то, как выделялись для юного Маяковского, по его же свидетельству, речевой энергией на общем фоне отдельные строки Белого, Сологуба, говорит: чего так хотелось - того вокруг, в общем, не было...
То, что так хотелось, что было насущно необходимо - предстояло создавать самому.
Безусловно, резчайшее отличие Маяковского от всех современников - природа и качество самого его речевого стиха. Взрывная фактура, максимальная, нарочитая просторечность и подчеркнутая п р о т и в о с т и х о т в о р н о с т ь - то, что бросается в глаза первым. Не так на виду, но едва ли менее важно по существу качество ответственности этой речи, этой фразы - психологизм Маяковского.
Будучи эмансипирована от того самого с т и х а, поклонением с т и х и и которого и жил символизм, интонация, речь Маяковского становится предельно пристальной, чуткой - она, в сущности, максимально деликатна внутренне - что, очевидно, и решает дело для Маяковского-лирика.
О сродстве Чехова с символизмом известно давно. Как и о наскоках Маяковского на "психоложество". Но не только от Чехова, а и от МХТ Маяковскому, похоже, деваться некуда, если речь об общей основе - максимально пристально прослеживаемой п с и х о л о г и и р е ч е в о г о п о в е д е н и я.
Лирика - сердцевина поэзии. Как лирик Маяковский едва ли уступит хоть и Блоку - и такой поэтический результат достигнут первым делом небывало последовательной и активной атакой на традиции специализированной поэтичности (собственная начальная сверхпритязательность, свежая рутина и всяческая "маяковщина" - сама по себе, но в "Человеке" или в "Дым табачный воздух выел" она неощутима). Маяковский таким отрицанием предшествующей традиции ни больше ни меньше как создает свою, параллельную и равновеликую в принципе - если говорить о лирике - но, как известно, окказиональную, одноразовую. Для себя... Собственно, о какой-то плодотворной позитивной традиции Маяковского, как известно, говорить трудно, скорей есть просто поэзия Маяковского...
Зато плодотворна оказывается именно традиция последовательной практической критики, традиция отрицания традиции поэтических притязаний.
Думается, она-то все-таки и определяет поэзию ХХ века - поскольку, помимо даже нашего отношения к самой такой традиции, трудно спорить, что вся история этой поэзии - это история оcтрого соревнования между пафосом снятия притязания и пафосом реабилитации, возобновления притязания - на новом витке... Плодотворного cоревнования - и в этом-то смысле и нельзя, очевидно, не признать, что традиции отрицания, которые мы связываем с именем Маяковского, определили историю русской поэзии уже почти на столетие. Другое дело, что такое отрицание, оказывается, может не обязательно выглядеть каким-то шоковым - оно само может иметь обличие и как бы традиционное.
Акмеизм выглядит направленим, в общем, в рамках традиционности, вполне литературным - свежей, неожиданней всех, наверно, ранняя Ахматова - но она же и отойдет в дальнейшем, пожалуй, дальше всех от своей былой непосредственности.
Однако л и т е р а т у р н о с т ь не всегда в укор литературе и взрывной процесс не обязательно самый продуктивный. Дело в конце концов не во вспышке символизма и не во взрыве футуризма, и книга Мандельштама названа, как известно, не "Пламень", а "Камень"... Особенности раннего Мандельштама куда неочевидней особенностей Маяковского, что не значит еще, что они менее существенны на самом деле. Особенности из тех, что проявляют явную тенденцию ускользать от анализа и определений; они, собственно, ставят филологическую науку перед фактом, в котором она не очень любит сознаваться - любая вычленяемая, поддающаяся анализу и вставляемая в систему рассуждений и доказательств черта и толкуемая сложность - так или иначе м а с к а не поддающейся анализу простоты и маска к а ч е с т в а. Говоря проще, эти стихи - просто очень хорошие стихи. Что хочешь с этим, то и делай... И манифесты акмеизма Мандельштам реализует почти незаметно.
Можно сказать, что оставаясь, в отличие от Маяковского, как будто в одной с Блоком традиции, Мандельштам однако оппонирует Блоку не менее основательно, чем Маяковский, и вполне от Маяковского независимо. Параллельно Маяковскому.
"Ты, как ребенок спишь, Равенна, | "Большая вселенная в люльке |
У сонной вечности в руках." | У маленькой вечности спит." |
Самый развившийся, выявившийся Мандельштам открыто, напоказ прорастает, можно сказать, Маяковским - это можно понять как свидетельство того, что самые серьезные возражения пафосу притязаний "Серебряного века" в скрытом, свернутом виде, в виде к р и с т а л л а - (любимый, как известно, образ Мандельштама) - уже в поэзии самого "Серебряного века" внутренне реализованы.
И нельзя, очевидно, не понять как решительное движение, желание Мандельштама стать на сторону именно категорической критики этих притязаний - сама отсылка к эпатажной манере, тону Маяковского - конечно, здесь очень значима. Что никак, однако, не может значить, будто Мандельштам как-то приходит к Маяковскому как некой высшей точке своего развития - так же, как не приходит он, скажем, к Есенину, когда пишет "Чернопахотная ночь степных закраин" или к Леониду Утесову и Оскару Строку: "Там, где купальни, бумагопрядильни..." и т.д.
Просто наредкость отчетливо, явно намеренно демонстрирует близость к своему прямому - во многом - антагонисту, да еще в контексте воронежской ссылки - она же, собственно, сюжет самого стихотворения...
И, наконец, доказывая эту свою позицию прямо, непосредственно тем самым к а ч е с т в о м стихов позднего периода, воочию показывая прочностью и чистотой этого к р и с т а л л а её правомерность и плодотворность.
Делая решительное движение отнюдь не в сторону реабилитации, возобновления притязаний "высокой поэзии" - вопреки "веку-волкодаву", вопреки тому самому насаждению Маяковского как картошки во времена Екатерины, вообще всему прессу насильственной псевдодемократизации, искоренению "старорежимности" в поэзии, казалось бы, не оставлявшему Мандельштаму иного внутреннего выбора, кроме протеста - и в явном отличии, кстати, хотя бы от вставшей лет 20 спустя в основном именно на такой путь - путь протестной реставрации высоких поэтических притязаний - "ленинградской" поэзии волны 50-х...
Ветеран "Петербургской" поэзии "Серебряного века" Мандельштам делает однако отчетливый выбор в пользу традиции самого радикального отрицания притязаний - как "Человек эпохи москвошвея" - наверно, это говорит о чем-то...
________________________________________________________________
* О том, с какой легкостью этот реванш поэзии и вообще искусства перехлестывает в и д е о л о г и ю э с т е т и з м а, в высшей степени характерную для "Серебряного века", но для поэзии и вообще искусства в итоге так или иначе всегда опасную - наша статья "Аполлон Григорьев и русская литература" в сборнике "Пакет" (Москва. Изд-во "Меридиан", 1996 г.).