|
Собачья какашка уже крепко скрутилась. Ждала дня. Может, вечера? Может, ночи? Не то что ночь, утро медлило. Все тянуло резину. Чего марьяжили? Полынь учуяли? Не похоже.
Прокопич в полную силу предупрежден. И ждал.
Прокопич с неделю как отправил жену, свою любимую, вторую, Ольгу со старшим сыном Иваном и двухлетней Катенькой, их общей с Ольгой, в Земмеринг. Там они должны были переждать, подальше от него и от всех. Когда-то они с Ольгой через Земмеринг ехали из Вены в Венецию. Дорога спиралью вьется. За 35 километров до Земмеринга начинаются самые отпадные места: развалины замков на вершинах утесов, среди лесов. От Понтеббы там уж Италия – туннели, часовни со статуями Мадонны... Вот бы его сейчас сама Мадонна спасла, Прокопича... Ведь бывают такие чудеса на небе? Ага, на небе... А на земле? А у нас? Чудес особо у нас нигде не видать.
Прокопич по миру много ездил, разное видал. А что будет? А будет то, что будет. Когда все понял, страх его движок уже не трогал.
– Полынь, – прошептал Прокопич. Он хотел посмотреть на часы, но раздумал. Ему хотелось спать. Положил голову на руки.
Сколько он неподвижно сидел в своем «Мерсе» – уже не помнил. Из его подъезда вышла женщина с коричневым пуделем. Пудель подбежал к машине. Понюхал переднее правое колесо и справил малую нужду. Женщина терпеливо стояла.
– Они меня на глухаря кончат. Это и им, и мне понятно.
И чего тянут? Чего ждут? Он уже давно готов...
В то памятное утро встал рано. Чистить зубы не стал. Просто сунул голову под холодный душ. И крепко растерся полотенцем...
Когда выходил из своего подъезда, все же пару раз оглянулся. Потом, нарочно не спеша, подошел к гаражу. Открыл. Спиной ждал. Постоял. Вывел свой «Мерс». Проверил сигнализацию и нарочно медленно открыл дверцу машины. Привычно сел на свое место. Стартер не включал. Киллер и так его должен был увидеть. Но утро медлило...
Пудель уже вернулся. И будто специально справил у его машины вторую свою нужду.
«Издеваются», – глядя на пуделя почему-то о них подумал Прокопич.
Прокопич ждал.
...День потихоньку разворачивался. Чего они? Надрались? А он сидит тут, как на луне.
– Покажусь, – решил Прокопич. Нажал кнопку на двери. Опустил Затемненное стекло. Все делал с оттяжкой времени. Достал из загашника машину с глушителем. И на слепую выстрелил. Тишина. Прокопич еще подождал. Кругом него тишина пришла в полную ласку. Тогда он медленно выехал со двора.
Включил радио «Шансон»... Прибавил скорость. Ждал, что где-то на дороге грохнет взрыв. И ничего... Включил вторую, третью... «Мерс» шел ровно. Приговор вынесен, а он еще живой... живой... И не поймешь, кому свечку ставить...
Тимофей, которого ждал Прокопич, так и не появился. Это все из-за полыни. Полынь всюду по России.
Зика была не совсем русская, маленькая, чернявая. А в нашем городке все равно считали, что она добрая.
– В крайнем случае, – сказал Цыглов, – проложим трубы к Загорью.
Приехал огромный, более двух метров, Шерстопятов и поселился на нижнем этаже в доме, где проживал Эраст Христофоров.
– Кто это тут такая веселенькая, – сказала тетя Груня, лаская кошку Лизку.
– Григорий, а Григорий, ты бы опорожнил ведро.
– Ну?
– Вот тебе ну. С первого числа всех должны переписать.
Кудинов купил «Ниву» старой модели.
Чувствовалось приближение весны. Повалил мокрый снег и луж стало больше. У Поповых калитка совсем развалилась.
Василь Васильевич сказал, что на месте нашего городка планируется построить Опылитель туч.
Григорий Якубович связался по Интернету с Джимом Толботом из Калифорнии. Начали вместе выпускать в Интернете газету «Македонка».
Мало кто в мире знает, что это название нашей речки.
На улице Кирилла Седова, совсем недалеко от песчаного обрыва Нюша встретила Василь Васильевича. Они немного поговорили о том, что пока сейчас опасно ходить по Македонке, лед еще не прочный. Нюша пошла дальше по улице Кирилла Седова, а Василь Васильевич вышел на верх песчаного обрыва и еще долго стоял неподвижно. Он смотрел на дальний лес, и никто не мог сказать, о чем он думал. Постепенно начало темнеть.
Пьяный Зюгин снял штаны и начал оправляться почти рядом с магазином «Универсам». Было это, когда Василь Васильевич… или в какой другой день, кто это отметит? Кому до этого дело?
Джим Толбот сообщил, что у него родился второй ребенок, Кристина. Они с Джейн назвали так девочку по имени урагана, который разрушил две тысячи домов в Токио (Япония).
Криволапов заглянул за угол дома, где и жила Зинаида Фантина. Он надеялся, что она нагнувшись дергает траву между грядок.
Между тем конопатый Веркин муж, так его называли в районе Красной поляны, стал проводить ненаучные эксперименты с Людой, хотя кто его знает, бездонно…
– Чего?
– Я говорю: бездонно время.
– Ну, это как Василь Васильевич скажет.
Либерман удивился мельканию звезд, и он оглянулся, чтоб рассказать об увиденном Лоре, а на ее месте – оранжевое пятно. И что поразительно: пятно расплывалось. Или наоборот – сжималось, принимая формы мыши. И даже нахально грозило Саше лапкой.
Македонка почти совсем освободилась ото льда.
Смерть изгладила на лице умершего дяди Феди складки. А в прошлом, так стремительно наступившем, они напоминали овраги, спускающиеся к улице Сакко и Ванцетти. Лешка передал в Интернет о внезапной кончине дяди Феди. Похороны дяди Феди должны были состояться на Седмицу 5 Великого поста.
Василь Васильевич собрался ехать в Каргополь. Надо успеть порыбачить, а то зарастешь здесь, как старый пень.
А Македонка … нет, лучше в Каргополь.
Так он решил. Но судьба по другому распорядилась. Да и верно: сейчас не такое время. И видели его на песчаном обрыве.
– Всех вас надо запихнуть в бутылочку с притертой пробкой, – закричал Эраст Христофоров, закричал отчаяннее, чем всегда, высунувшись на половину из окна своей квартиры со второго этажа, – и весь городок туда же, да и Македонку, да пробочкой заткнуть, притертой. Вот тогда бы вы чего?
Лидка стояла внизу и хохотала.
– Эраст, замолчи!
Нина Борисовна душою не принимала всякое непочтение. Выбежала из подъезда своего дома. Ее дом был на другой стороне улицы. Эта улица выходила к главному оврагу нашего городка. В прошлом называлась Проезжей. Ее даже называли Пыльной. Но вот уже много лет Имени Перекосова, знаменитого ударника труда Алмазного завода.
– Эраст, замолчи!
Нина Васильевна выбежала непричесанная, в розовом халате.
– Бяша, бяша, – звала коз бабушка Викеньтьевна. Козы паслись в овраге. А сколько лет бабушке, никто не знал. И даже не интересовались узнать.
– Крещеные, давайте будемте жить в мире.
Эту свою мысль Олег Иванович Коковин хотел незамутненно передать людям. И даже намечтал встретить корреспондента и выступить по телевизору. Почему-то ему хотелось встретить корреспондента женского пола.
А весна уже забурунила. Прилетели соловьи. Они сразу стали генеральствовать и в овраге и на берегу Македонки.
Захудалый. И в жизни всегда так. Кричим. А потом уж сами понимаем – не туда кричим. Обернуться не успеем, как все превращается в прошлое.
Земля вздрагивала, будто загулявший мужик бил кулаком изнутри, стараясь прорваться наружу.
Дома не выдерживали. По стенам быстро ползли трещины-ящерицы.
Пьяный Зюгин икал. Сидел на земле. Уговаривал:
– Погоди, друг. Послабже. Сейча-а-а-с встану.
Упирался руками и снова падал.
– Сушь у меня на душе, Витя. Посмотри, чего кругом творится.
– Катерина, ты помолчи. И теперь язык прижмут. Видишь и видишь. Молчи. Зачем занавески с окон сорвала, а? Убери ножницы. Не режь занавески.
Витя Коновалов расставил широко ноги. Чувствовал, как шатается пол.
– Пойдем, Катя, – позвал Коновалов.
Лешка, прозванный двуликим, поскольку одна щека его была фиолетово-красной от кожного рака, кричал на улице Надовражной :
– Люди, не припадайте к земле. Чтоб ничего не трогать, ни одну травиночку. Все как есть оставляйте.
– Боже мой, Боже мой, – стенала Лиля Соломоновна Ясенева, – для чего я столько жила, чтоб увидеть разруху и запустение. – Она это все повторяла, в тайне радуясь. Она могла повторять множество раз, и никто ее никуда не привлечет. Она никому раньше не рассказывала, таила даже не в сердце, а где-то в подбрюшной глубине. А теперь такая наступила свобода – кричи всю генетическую правду. Все, что должно произойти, ужасно. Но и прекрасно. Хотя об этом лучше ей помолчать. Но временами ее охватывала еврейское счастье. И ей хотелось танцевать на площади имени Рожнова, на центральной площади, где в давние времена стояла трибуна, а мимо проходили манифестанты со знаменами и транспортабельными мордами.
Догорал «Универсам».
– Женя! Женечка-а-а-а… – крик постепенно стал жухнуть, будто наступила осень.
Криволапов все еще смотрел, как Зинаида Фантина дергала траву между грядок. Заслеженная пристальным взглядом, Зинаида оглянулась. Она поняла: наступила та решающая минута, когда надо или встать, или совсем исчезнуть в сладкой чащобе нечаянной любви.
На улицу Кирилла Седова прямо из окон выбрасывали вещи.
Нина Борисовна быстро сняла свой розовый халат. Вынула из шкафа платье с большими красными розами. Дверцы шкафа сами широко открылись. Подумала: не будет ли вызывающе в такие минуты. Но сама же себя одернула: о чем я? Красные розы – знак опасности и любви.
Дом начал раскачиваться. Нина Борисовна для впущения в свои легкие свежего воздуха с поспешностью выбежала на порог. На противоположной стороне улицы она снова увидела высунувшегося на половину из окна Эраста Христофорова. И, ахти... беда... деготь сна обильно потек на ее веки, но этот деготь положительно имел запах грейпфрута. И она вплыла в сон, совершенно определенно чувствуя близость Христофорова.
О, Эраст… О, Эраст… О, Эраст… О, Эраст…
– Бяша… Бяша… – звала коз из оврага Викентьевна. Она слышала наверху в городке грохот и треск домов. – Ой, беда… Бяша… Бяша…
– Где же Василь Васильевич? – старался остановить бегущих по улице людей Шерстопятов.
Никто ему не отвечал.
В маленьком городском саду у летнего театра «чи-уит-уит» пели горихвостки. Синицы и воробьи, будто осенью, летали едиными стаями. Метались по небу вороны. Их тревожный крик «кар-кар» еще больше пугал людей.
– Где Василь Васильевич?
– Да где ему быть. Беги к Песчаному обрыву.
– Зика! Зика! – позвал Шерстопятов. – Давай пробираться к Македонке. – И зашептал для себя. – Сие явление надо самим увидеть.
А еще подумал: «Может, для будущих поколений, если, конечно»… – мысль оборвал.
Ударил сплошным потоком дождь.
Григорий Якубович решил сидеть до конца. О случившимся уже порядочное время назад передал по Интернету Джиму.
Кудиновская «Нива» лежала посреди улицы вверх колесами. От каждого внутреннего удара земли она вздрагивала и медленно двигалась по улице.
Мутные воды Македонки охватывали все большую часть горолка.
Веркин муж все крепче прижимался к Люде.
– Не говори ничего. Молчи. Молчи. Молчи.
Уже рушились дома. Падали куски стен. Сорванные железные крыши закрывали дорогу.
– Скузо, – почему-то по-итальянски извинялся Олег Иванович Коковин и, не обращая внимания на потоки дождя, старался громче взывать:
– Крещеные, давайте жить в мире.
Уже не слышно было птиц.
Дождь срезало, как не бывало. А серость и мрак остались. Вдалеке горели огни в полуразрушенном барском доме. В его окнах были тени людей. И оттуда доносились звуки вальса.
– Вроде танцуют, – неуверенно сказал Шерстопятов, повернувшись к Зике.
И тут же:
– Смотри, да не туда, а сюда.
В волнах Македонки медленно плыл гроб с дядей Федей. Крышки гроба не было. Дядя Федя плыл медленно. Сложены руки на груди. Серьезно смотрел в потемневшее небо.
Вода уже подходила к груди Шерстопятова. Рядом плыла маленькая Зика. Глаза открыты:
– Смотри.
Над водой летали чайки.
– На песчаный бугор гляди.
Шерстопятов увидел чернеющую фигуру Василь Васильевича.
Словно рассердившись, что Василь Васильевич узнан, чайки стали ниже летать. Лаяли по-собачьи.
В новом море светилась одна звезда.
Виктор Викторович Себелев вышел на улицу.
Машины и люди на В. В. даже не глядели. Машины мчались мимо. Многоликие люди спешили по своим делам. Разговаривали друг с другом. Или вовсе молчали.
На двери одного из домов В. В. прочитал записку: «Продается кресло-кровать на двоих. Спросить Челенцеву Любу. Тел. 237-». Записка оборвана.
В. В. посмотрел по сторонам: ни одного человека. Где же люди? А ведь еще не поздний вечер. «Вся эта пустынность происходит от меня. Одинок я – вот в чем причина».
Он поднял глаза к небу. В бесконечной небесной высоте летали некоторые птицы и ангелы. И звали, манили его.
В. В. продолжал идти по улице, упрямо надеясь, что когда-нибудь встретит Любу Челенцеву, девушку веселую, пусть даже насмешливую, как в народе говорится, хохотушку. И твердо решил: пускай будет красивая. Но главное – чтобы полюбила его с первого взгляда. Сразу, в ту же секунду, при покупке кресла-кровати.
«Я ведь не молод, и мне нравятся красивые девушки», – мысленно отправлял В. В. свои сигналы во всемирную немоту.
На следующее утро В. В. послал по Интернету свой немой крик:
«Люба Челенцева, отзовись. Я тебя еще не знаю, но я тебя уже люблю. Кресло-кровать на двоих покупаю. Ответ присылай по электронной почте».
Целый день ждал. Вечером вышел на улицу. И, чтоб отвлечься, перемножал в уме многозначные числа. Они казались ему радужными. В них он временно прятал свою надежду.
По улице мчались немые машины. Неизвестно зачем спешили немые люди.
Пришел домой. Электронная почта молчала. В телевизоре он сам выключил звук, и там, сменяя друг друга, двигались цветные картинки непонятной и чуждой ему жизни.
«Годы проходят. И это не в паспорте, а на лице у меня написано. Люба, ведь я ничего особенного не прошу, а просто земной любви в нашей, вернее, в нашем с тобой кресле-кровати. Предупреждаю тебя. Отзовись! Пока еще не поздно!»
Каждый раз, когда возвращался домой, открывал окно. Смотрел. В небе по-прежнему летали некоторые птицы и ангелы. И не так, чтоб уж очень высоко.
Виктор Викторович Себелев без раздражения, скорее с недоумением, закрывал окно. И еще плотнее закутывался в тишину.
Одинокий сидит за столом и думает о любви.
Одинокая сидит за тысячу километров от него в двухкомнатной квартире. Дверь в спальную комнату открыта. Постель? Все в порядке и с постелью. Убрана. Уголок одеяла отогнут. Одинокая сидит у окна и думает о любви.
Они не знают друг друга и никогда не встретятся. Но при нынешней технике и свободе передвижения, что такое тысяча километров? Они – рядом.
Их чувства не обманывают. Они всегда вместе.
Вещи не просто напоминали о Лиде: они как бы сохраняли ее дыхание.
Алексей Дмитриевич чувствовал это, даже слышал. В доме на него самого не хватало воздуха. Он старался подольше задерживаться на работе. Все-таки надо кончать эту затянувшуюся диссертацию о режиме почвенно-грунтовых вод.
Ночью Алексей Дмитриевич просыпался всегда в одно и то же время – около трех утра. Мысли мешались. Особенно страшно ему было думать, что он виноват: «Если бы я регулярно давал Лиде лекарство...».
Она тогда успокаивала его, а он соглашался, верил. Потом все-таки поместил ее в больницу. В субботу к ней не пришел, а только в воскресенье. Он опоздал всего на полчаса. Ее не стало без него. Остановилось сердце. «Ничего нельзя было сделать», – говорили врачи. «Как это ничего нельзя? Что же это такое?!»
Потом он вспоминал, как они ходили по лесу. Они любили ходить вместе, не мешали друг другу, наоборот, едино все понимали: деревья, небо, крик птицы. Без нее теперь не поймешь.
Не спать – это еще не самое страшное. Самое страшное – думать, как дальше жить. Впереди одинокая старость. Он не мог представить себе, что какая-то другая женщина войдет в их квартиру.
На работе Алексей Дмитриевич ловил себя на мысли, что ему хочется позвонить домой. Несколько раз так и делал... длинные гудки.
Он взял себе за привычку к пяти часам звонить домой. Это стало его радостью. Двести сорок один – набирал Алексей Дмитриевич, и дальше все автоматически.
– Алеша! – однажды услышал он.
– Что?! Лида, Лида, Лида, это ты?
– Алеша, – опять услышал Алексей Дмитриевич.
– Ты как себя чувствуешь?
«Да ведь это я сам себе говорю», – подумал Алексей Дмитриевич.
– Ты как?
– Хорошо.
Алексей Дмитриевич не знал, что еще спросить. И опять:
– Ты правда хорошо?
– Да, хорошо.
– А ты приняла лекарство?
– Мне не надо.
– Лида, прошу тебя, – вдруг закричал Алексей Дмитриевич, – Лидочка, дождись меня, я сейчас, я сейчас.
На улице он остановил такси. Поднялся к себе на лифте. У двери замешкался. Позвонить ли? Позвонил. Еще несколько раз позвонил. Потом вынул ключи. Вошел, осторожно прикрыл за собой дверь. Заглянул в одну комнату, потом в другую. На кухне, на столе, всюду искал записку. Подошел к телефону, поднял трубку, раздался долгий гудок. Он опять положил трубку.
– Лида, – громко сказал Алексей Дмитрич.– Если ты здесь, дай какой-нибудь знак.
Алексей Дмитриевич поставил чайник. «Схожу с ума», – спокойно сказал Алексей Дмитрич.
Позвонил телефон. Алексей Дмитриевич бросился к трубке. Звонил его школьный друг Витька Бабин. Они поговорили. В этот вечер телефон больше не звонил.
Алексей Дмитриевич рано лег спать. Ночью его разбудил звон. Алексей Дмитриевич вскочил, зажег свет, посмотрел: три часа утра. Звон, показалось ему, был в кухне. Он быстро пошел туда. Увидел на полу, рядом со столом, разбитую Лидину чашку.
– Значит, это ты? – спросил Алексей Дмитриевич в пустоту. И подумал: теперь я могу жить.
Ему казалось, что Лида отпустила его к жизни. А к какой? «Кто знает, кто знает?!» – думал Алексей Дмитриевич. И громко сказал:
– Во всяком случае, спасибо тебе.
Он вернулся… Быстро заснул. Спал крепко, без сновидений.
Его сожительница Вера посмотрела на него дождливым осенним взглядом. Этот взгляд Гриша Фриндкин знал хорошо. И хотел чем-нибудь от него укрыться. Только чем?
Кучковала она его больше полутора лет. И он решил уйти от нее в радиоактивность. «Свое жизнеописание обрываю, – решил Гриша, – ухожу в беспощадную магнитоструктуризацию, подкручиваю с правого бока три винта и становлюсь радиоактивно молодым».
Дальше все пошло автоматом. Посмотрел в зеркало. Как он любил, расчесал волосы на две стороны.
– Мальчики, – позвала Нора. Она, как и прежде, работала в балете.
И Гриша, среди других, таких же как он, появился в белой шелковой рубашке и облегающих ноги брюках.
Они выстроились в линию. Упругие, готовые к полету.
Где-то из голубой тишины простучал дятел. И Фридкин подумал: «Прежде, чем улететь, покажусь Вере».
Вот и седьмой его этаж. Вот и окно, и он, как дятел: тук... тук... тук...
Вера смотрела на него оттуда, из глубины. И он глядел.
И слышал голос Норы:
– Мальчики, не задерживайтесь.
Ни Вера, ни Гриша ничего не говорили. Там, у Веры, не переставая лил дождь, а у него уже загоралась заря.
Он увидел, что она заплакала.
– Гриша Фридкин, пора, – позвала Нора.
Вера стала что-то быстро ему говорить, но не разберешь, что: дождь усилился.
Гриша оторвался взглядом, набрал в грудь воздуха и полетел...
Скоро он исчез в бесконечности.
В их домах негусто горел огонь тишины.
– Значит, пошли?
– Огонь?
– Какой огонь?
– Заря поздняя, а так ничего.
– Все уходим. Только чтоб тихо...
– И будто нас здесь никогда не было.
– Ну, это мы понимаем.
– Пошли, Шестопалов, ты почему всю ночь на клюкве пасся?
– Жрать вспомнил.
– Жрать? А ты вспомни, что тебя нет. Совсем нет. И чтоб никто не вспоминал курить. Шестопалов и вы все – поняли?
– Есть, сержант.
– Уходим. И чтоб ни одна травинка не шелохнулась... Один за одним... Один за одним... Один по-за одним...
– Смотрите, парни, луна белая. К ней, что ли?
– Тише, по свету ее, по свету...
И кто-то шепотом, как бы не для всех, а исключительно для себя:
– Зачем я только с вами связался? Видать, какой рогатый попутал... или уж время подступило. Самому мне не понять. Ну никак не понять... – И опять сам себе, как самый главный командир. – Тише. Молчи, парень. Не сбейся с ноги.
Поднялся ветер. Зашумели деревья. И луна ушла за облака.
А кто-то все еще долбил свое:
– Мне никак не понять. Ни Боже мой! Самому никак не понять...
– Молчи, твою мать... Землю встревожишь, усек?
– Ага. А я к тому... Мне самому-то... Мне самому...
Затих и ветер. Небо закрыло тучами. Повалил снег...
Потом вокруг деревьев появились темные круги. Затих и ветер. Запахло весной. На теплых проталинах пробилась трава...
А на большой старой березе, дятел, упершись хвостом в ствол, носом: «Тук... тук... тук...»
И кто-то на весь лес заорал:
– Ах ты, опять, твою мать...
Утренний туман лип к окнам.
От края до края железный стук сапог. Следы от сапог впечатывались в туман. От стука сапог вся конструкция тумана вздрагивала. Проламывая дыры в тумане, с треском открывались окна. Туман, не отвлекаясь, шел знакомой улицей.
Люди высовывались из окон. Туман исказил лица, и было трудно понять, кто плачет, а кто смеется.
Меня кто-то схватил за горло. Начал душить. В тумане не разобрать, чья рука.
– Пустите, гады...
А те жабы, что я каждый день таскаю на своей спине, запрыгали, заквакали в мерзком хохоте.
И туман уже совсем лип к морде. Ну никак не продышаться.
Тогда кричу тем, что на моей спине:
– Дайте хоть разок дыхнуть... Хуже вам будет... упаду... эээ...
Понимаю: сейчас, сейчас и сгину в этом чертовом тумане. А в голове мокрая, в зеленой ряске, песенка: «И никто не узнает, где могилка моя».
Рука еще крепче сжала горло. Хриплю. А на моей спине праздник. Карнавал. Кваканье. Хохот.
Но тут я мордой почувствовал ветерок.
В глазах еще темно от боли, но туман стал пореже. Увидел, что это я своей правой рукой сжимал себе горло. Когда все ясно понял – разжал пальцы. Глубоко вздохнул. На моей спине квакнули еще пару раз. Притихли, до нового случая. А пока – конец карнавалу. Чтоб укрепить себя, я глубже, победнее вобрал в себя сырой воздух.
Темный знак ивы. Ствол разломило. В разлом пробился ветер. А жизнь в стволе дерева. Не стронулась. И ветви с листьями на ветру. Ветер весенний с запахом снега. Внизу – ручей. Прожито много дней, а не зря.
Коровин решил бежать от самого себя. Посмотрел. Поискал глазами тару, куда бы запихнуть суть, ну хотя бы часть прожитого за сорок два года. Ничего подходящего не обнаруживалось. Увидел два целлофановых пакета. Взял один, а он с дыркой.
Когда ходишь за вином, пакет особо не нужен. Сунул бутылку в карман и пошел. Иногда заворачивал булку хлеба. Нет, суть жизни не завернешь. А в пакете – дырка. Леша Коровин почувствовал запах талого снега. Весна. А там уж лето. И подкатится он к сорока трем. И срок себе определил. Как ногтем себе черту прорезал. Бежать. Сквозь дома. Сквозь память. Сквозь армян, татар и прочих, что жмут на рынках свои цены.
Однажды чуть не сжег себя, заснув с сигареткой. Уж одеяло завоняло.
Ужас лежащего в постели. Приснилось, что он не человек. Маленький кузнечик, а над ним медленно жующие желтые зубы. Потом, очнувшись сообразил – морда коровы. Ему бы прыгнуть, да каждая лапка прилипла крепким клеем страха. Какой клей? Столярный? Теперь заграничных в каждой лавке «Все для дома».
Взмок от страха. И даже захотел крикнуть: «Мир дому твоему».
Леша всей тяжестью своего внутреннего решения напрягся. Что принадлежит тебе по первородству рождения, возьми с собой. А у ж в следующую секунду беги. Только раньше собери всю суть прежней жизни. Думал, что много. А собралось не больше пачки чая. Думал года не хватит все собрать… И засмеялся. И бросил на дно другого маленького целлофанового пакета. Без дырки.
Втянул в себя воздух своей бывшей квартиры… Рванул, держа в руке целлофановый кулек. Что впереди? Ах, это итальянец Мариотти. Где с ним встречался? В какой пивной… Уж не припомнить. Итальянец в ужасе прижался к стене дома. Закричал:
– Perche… за что?! Почему?!
Хрек! Куча мусора осталась позади. Леша не оглянулся. Бежал дальше.
В руке кулек всей жизни.
А кто-то развлекался в гостиницах.
И танцы… музыка…
И море… пароходы…
И улыбки… и женщины в легких платьях…
Никому нет дела, что он бежит от самого себя.
Бежит по морю, по облакам, не различая день ли, ночь…
Вдруг из черной дыры в звездном небе тянутся руки – и цап за кулек.
Некоторое время, если оно сохранилось, Леша сопротивляется, все-таки он еще не такой старый, если мерить по земному, по привычному.
Руки вырывают у него целлофановый пакет.
Значит, пока он бежал, кто-то за ним следил.
Коровин садится на что-то еще живое, мягкое. И не жалко ему, что бежал. А почему-то грустно.
– Это, выходит, и есть смерть,– говорит Леша вслух. Но тут же мелькает спасительная мысль. И Леша кричит в черную дыру:
– Эй, мужик, дай закурить.
Из черной дыры высовывается рука с горящим чинариком.
Леша берет чинарик в рот. С удовольствием затягивается.
Он ни о чем не думает. Какие мысли, если кулек с твоей прежней жизнью в целлофановом пакете, да не в твоих руках.