О ВЛИЯНИИ СОЛНЕЧНОЙ АКТИВНОСТИ НА СОВРЕМЕННУЮ РУССКУЮ ПОЭЗИЮ
Тимур Кибиров. Сантименты. Восемь книг.
Издательство «Риск», Белгород 1994
Лучшие стихи Тимура Кибирова написаны в 1986-1988 гг., как раз тогда,
когда разнообразнейшие критики вздыхали в периодической печати: вот, в
хрущевскую оттепель был такой взлет поэзии! А сейчас – ничего...
На самом деле взлет был, да только не все заметили его. Не один Кибиров – многие поэты написали свои лучшие стихи во второй половине 80-х. Думаю,
когда будет опубликовано все, что должно быть опубликовано, и когда все
напечатанное будет прочитано, это станет ясно.
Дело не в «перестройке и гласности», которые на что-то там открыли
кому-то глаза, не в отмене важной статьи конституции и замене ее другой,
более правильной, – дело в космических силах, солнечной активности, магнитных
бурях, движении материков или еще чем-то столь же глобальном. Воздух буквально
трещал от разлитой в нем энергии. Некая прекрасная и могущественная сила
подхватила нас, вознесла на гребень творческой силы – и ушла.
«Сантименты» Тимура Кибирова позволяют наглядно проследить как это
все происходило.
Сразу хочу предупредить, что цитировать Кибирова затруднительно: он
пишет не строками и даже не строфами, а группами строф, а то и страницами.
Поэтому отсылаю интересующих к самой книжке, вышедшей гигантским по нашим
временам тиражом в 10 тыс. экз. Тем более, что прочесть ее стоит.
Первый раздел книги, «Лирико-дидактические поэмы», датирован 1986
годом. Это пока только приступ, нащупывание своего пути. Кибиров идет вслед
за Михаилом Сухотиным, своим другом и творческим союзником, написавшим
годом ранее очень интересный цикл «Великаны», где действовали и матрос
Железняк, и Мересьев, и Чапаев, и Стаханов, действовали, как некие былинные
богатыри, герои великого псевдосоветского эпоса, далеко ушедшие от своих
исторических и литературных прототипов, исполины, достающие головой до
облака ходячего, зарывающиеся в глубь матери-сырой-земли аж до самого адского
огня. Именно в сухотинском ключе трактует Кибиров вышеназванных персонажей
советского пантеона («Выползает пилот (Мересьев – А.Л.) на опушку и зрит
– / там стоит свежесрубленный скит, / там во гробе хрустальном Корчагин
лежит, / взгляд недвижный звездою горит. // Поднимайся, пойдем, закаленная
сталь! / Слышишь, плачет братишка Кармаль! / Слышишь, бьется с врагом не
на жизнь Муамар! / Поползли к ним на выручку в даль!»), у него же подхватывает
Кибиров и популярный в те годы прием использования видоизмененных и переосмысленных
цитат.
Сама идея цитации витала в воздухе давно, собственно, всегда. Но та
густота, с которой Сухотин и Кибиров (а также, независмо от них, А. Еременко
и ряд поэтов-иронистов) пользовались этим приемом, создала некое принципиально
новое качество, позволяющее говорить о новом явлении в русской литературе;
сегодня его принято (не совсем строго) называть центонной поэзией. Впрочем,
явление это осталось сравнительно узким, ибо вскоре все желающие что-то
процитировать1 утыкались
в неизбежную ограниченность цитатной базы, начинали наступать друг другу
(и самим себе) на пятки. Именно потому, что очень густо шла цитата.2
Но Кибиров нашел здесь совершенно особый, очень точный интонационный
ход. Уже в поэме «Лесная школа» и в некоторых стихотворениях второго раздела
(«Рождественская песнь квартиранта», 1986) сквозь все концептуалистские,
сатирически-обличительные и центонные игры, прорывается особая такая, ностальгическая,
лирическая, рыдающая нотка (если бывают рыдающие нотки). Это и был истинный
голос поэта Кибирова, обретавший (в такт солнечному ветру) все большую
силу и выразительность, и достигший предельной завершенности в книгах «Сквозь
прощальные слезы» (1987) и «Три послания» (1987-1988).
Вот она, вот. Никуда тут не деться.
Будешь, как миленький, это любить!
Будешь, как проклятый в это глядеться,
будешь стараться согреть и согреться,
луч этот бедный поймать, сохранить!
Щелкни ж на память мне Родину эту,
всю безответную эту любовь,
музыку, музыку, музыку эту,
Зыкину эту в окошке любом!
Бестолочь, сволочь, величие это:
Ленин в Разливе,
Гагарин в ракете,
Айзенберг в очереди за вином!
(«Художнику Семену Файбисовичу»)
Происходит вот что: интонация берет верх над смыслом, над, формально говоря,
«содержанием», и из-под конструктивного нанизывания цитат мощно выпирают
«жалость и стыд, только жалость и стыд полупьяный...»
Суть этого странного, чисто постмодернистского эффекта я осознал на
собственном опыте году в 87-м, когда на один из своих пародийных, достаточно,
по-видимому, смешных текстов, написал красивую лирическую мелодию, стилистически
крепко с текстом увязанную. И вскоре обнаружилось, что чистая эмоция (которая
и есть – музыка) берет верх над пародией, и песенка, оставаясь смешной,
оказывается на самом деле грустной, неким «смехом сквозь слезы».3
Вот этот-то смех сквозь прощальные слезы – но без всяких внешних мелодических
средств – и стал самым значительным поэтическим достижением Тимура Кибирова.
Кибиров смеется и плачет одновременно. Смеется и плачет одновременно
над собой и над страной, в которой живет; над всеми нами, живущими рядом;
вместе с нами, а не над! У него, пожалуй, у первого (и единственного?)
находишь столь сильно, чисто и заразительно выраженную щемящую горько-сладкую
ностальгию по тем более или менее страшным временами, когда мы (или вы,
читатель) были молоды, по временам, которые вдруг стали нестрашными – потому
что ушли навсегда.
Стихи этого периода необыкновенно энергичны, упруги, автора тащит
могучая сила солнечного ветра, нескончаемого вдохновения, почти не ослабевающего
на всей марафонской дистанции кибировских поэм. Если и есть здесь слабые
рифмы (в которых упрекает автора в предисловии его друг, прекрасный поэт
Сергей Гандлевский), то их не замечаешь, пролетаешь «мимо и дальше».
Но уже в «Стихах о любви» (1988) напор начал ослабевать. В последующих
же книгах это стало очевидно. По-видимому, слишком буквально поняв собственное
выражение «Только бы, Господи, запечатлеть <... и победить таким образом
смерть», поэт пошел запечатлеватьявсе подряд, как степной акын... Азарт,
страсть, боль – те живые чувства, которые придавали высокий смысл самому
процессу запечатления, куда-то потихоньку испарились, напор ослабел, паруса
обвисли, тексты стали рыхлыми, «длинными», описательными, больше напоминая
ритмическую прозу. Пошли бесконечные инверсии, анжамбманы, появились необязательные
слова, присутствующие в строке лишь в силу необходимости заполнить слог-другой
в ритмической сетке. А там, где стих провисает, пробуксовывает или что-то
иное с ним происходит, столь же печальное, начинаешь замечать и странные
рифмы типа «слагать-злоупотреблять».
Вдобавок, Кибирову как будто отказало чувство юмора, способность к
рефлексии. Вместо самоиронии читателю демонстрируется собственно ирония,
вдруг опять является романтическая дистанция между автором и «быдлом».
Пошли косяком самоповторы, чистые, практически, без примеси «своего», стилизации:
русский XVIII век, Державин, XIX век, Пушкин...
Когда Кибиров добрался до терцин («Воскресение», 1989), я внутренне
вздрогнул. Сейчас, подумал, он этими терцинами... И правда: начав со стандартного
описания воскресных безобразий в городском парке, «поэт поднялся до высоких
обобщений» и величественно закончил произведение, коротенько, своими словами,
пересказав Апокалипсис. Молодец, что скажешь.
Завершает книгу эпическая поэма «Сортиры» (1991), написанная октавами,
как «Домик в Коломне», и стилизованная под «наше все». Но Кибиров, увы,
не Пушкин. Нет здесь ни пушкинской легкости, ни озорства, одни потуги на
то и другое. Вещь просто скучная почти на всем своем огромном протяжении
(за исключением одного-двух живых эпизодов), она оставляет читателя в тоскливом
недоумении: зачем столько словесной руды?
Видимо, какую-то свою шахту Кибиров выработал до конца, до пустой
породы. Придется рыть новую...
А может, просто устал дуть и стих солнечный ветер восьмидесятых?..
Да, ветер стих, но он еще вернется. Правда, не исключено, что подставлять ему свои паруса будут уже совсем другие поэты. Но это ведь не так важно,
верно?
Будем следить за солнцем.
1 А их было мно-о-ого! Автор
этой статьи и сам, честно сказать...
2 Кто только не отметился,
например, на теме «Читатель ждет уж рифмы ... На вот, возьми ее...»!
3 У Чайковского пародийное
пушкинское «Паду ли я стрелой пронзенный...» тоже стало «слезами». Но,
увы, «смех» исчез. Вот почему Чайковский не постмодернист. Да боюсь, великий
композитор принял пародию за чистую монету: у музыкантов весьма часто встречаешь
поразительную глухоту к слову.