|
|
ЧАПАЕВ
и другие стихи
ЧАПАЕВ
(фрагменты киноэпопеи)
(Проходят титры: главные герои,
герои, персонажи и массовка,
сценарий... режиссура... оператор...
оркестр... дирижер... директор... год,
заказ Гостелерадио и пленка
от шосткинского комбината «Свема»)
1. (Большая круговая панорама.
за кадром строгий голос Левитана:)
– Республика в кольце фронтов. На Питер
свои полки натягивает Вранглер,
на юге Скоропадский и Петлюра,
и на таганке шастает Махно.
В Сибири чехи. Йожеф Гайда. Тройка
Особая засела на Лубянке,
храпит во сне и бешеным зрачком,
кровавыми налитыми белками
глядит вовнутрь и сладостный кошмар
безудержного красного террора
в бреду смакует. Садомазохизм,
кровавые поллюции, порнуха
и...
(поцелуй пониже диафрагмы).
2. (Наплыв. Из затемненья – крупный план).
Комуч у полевого аппарата
(Кучум его зовет «Узун кулак»).
– Уфа! Уфа! Да что мне до Уфы!
Каких-то триста верст! Подкинем сотню-
другую... Нет, не этих, а зеленых:
они надежней. Держат прежний курс.
Инъекции с трудом, но помогают.
Но пал Симбирск... Ну, да, ну, да, Ульяновск!
Вы знаете, как дорог мне Урал,
но золотой запас еще дороже.
Пора кончать с Чапаевым разборки...
Уфа!.. Уфа!.. Полцарства за Уфу!
Алло!.. Алло!.. О, ч-ч-черт, разъединили!..
3. (Наплыв из темноты).
Густые сени.
Чапаев, как обычно, наступает
на грабли. Дулю в лоб – и он летит,
летит, летит, как грозный буревестник,
и, молнии подобный в чернобурке,
кричит войскам: – Идите за Урал!
За Волгой нет земли для нас, – спросите
у Фурманова: он звонил Клочкову,
а тот – в Москву, Калинычу, и Хорь
сказал, что больше нет земли за Волгой,
приватизирована, мать их так и так!
(Затмение).
4. (Наплыв).
Как тать в нощи,
Колчак ползет. Во тьме заметив грабли,
обходит с флангов. В центре – броневик;
он наезжает медленно на грабли,
и вот – прокол в передней правой шине.
Посвистывая дырочкой в боку,
Кончак обходит. Грабли взяты в клещи,
и черный ворон вьется над Уралом,
хрипя сквозь дырку белый невермор.
Но красный Центроболт уже на стреме:
басовой нотой главного калибра
он МИД уполномочил заявить,
что за Уралом нет земли для белых.
Комуч ошеломлен. Раззявив клюв,
он восклицает: «Ка-а-ак-х?!.» и враз роняет
достоинство и пачку невермора.
«Вот так-то, сир!» – грохочет Центробанк
и, пачками паля из носового
добытым в поединке невермором
и прикрываясь черными дымами,
уходит в шхеры. (Занавес).
5. (Наплыв).
Чапаев в Нижнем. Утро. Он расстроен.
Над глазом дуля. Входит Чингачгук:
– Василь Иваныч! Ты опять на грабли
той ночью наступил. Ну сколько ж можно?!
(наплыв под глазом, дуля, крупный план)
– Сколь нужно, столь и можно!.. Вообще-то
я наступал на Нижний, а на грабли
я наступил случайно, в темноте.
Сломал со злости грабли, табуретку
и ноготь на мизинце. Долго плакал
над разнесчастной жистью поломатой,
смеялся над разбитою судьбою,
но только успокоился, уснул –
сейчас заходит этот Македонский
и начинает мне качать права,
что, дескать, он великий полководец,
и Фурмановым тычет мне под нос,
мол, этот подтвердит... Какого хрена!
Я академий не кончал, но Зимний
я в Нижнем брал, я, я, а не Макдональдс!
Я в Зимнем был, а твой Макбет был в Детском!
А нынче – сплю, – а он с ведром картошки
ввалился и давай качать права...
Ну, прямо без ножа меня зарезал!
Весь кайф сломал, весь сон, невинный сон!
Чай, нынче в Нижнем оба, не в Большом, –
чего ж он тут комедию ломает?!
Три короба наплел туфты с бодягой:
мол, раненный, он шел под кумачом
под Калачом – он, Макинтош, не Сиверс
или там Щорс, – когда его ужалил
над черепом бедняги Буцефала
под Волховом нунчакой Кашпировский,
не то Чумак на ваши оба дома,
на Дом Советов и на ЦСКА...
Ну, словом, нес такую ахинею!
Я все стерпел, но тут он проболтался,
что грабли это он в сенцах оставил...
Ну, все, ну, все, ну, нету больше мочи!
Ты не гляди, что я сегодня в Нижнем,
я просто в Горьком с ночи, но теперь
я отхожу от Белой и назавтра ж
я буду в Грозном! Передай Донскому:
еще хоть раз припрется – по-р-ру-блю-у-у!..
(Ломает стол и шкафчик.
Затемненье).
* * *
Какая же разница, кто ты, Осназ, Опояз,
когда, опоясавшись смыслом дремучих гранат,
по минному полю, за правое дело боясь,
за верное слово – и нету пути назад,
по мнимому полю, без права нажать на Backspace,
с шифтами в зубах, как со шпильками у трюмо,
лавировать между растяжек здесь
за верное mot.
Какая же задница может быть поднята ввысь,
когда по-пластунски и плюнув на интерлиньяж,
ползешь по своей охоте...
Опять завис!..
А всех-то Ctrl-Alt-Del...
Осназ!.. Иняз!..
...так вот, по своей охоте, как по нужде,
в свободный поиск. Где-то хрипит хард диск,
а ты, как последний писюк, незнамо где
елозишь мышью... Казалось, какой «гордись!» –
без автобэкапа – за верное mort, а не mot,
и тут автосэйв даже хуже чем Save Our Soul,
а ты все ползешь, как самое ультима чмо, –
но в этом и соль! –
когда в перекрестьи курсора маячит аминь,
и пятую точку над i не поднять на шифте, –
какой там сан пер, сан репрош – по династии Мин
с одним сан серифом в обойме – вот тут пиэтет!
Вот высший из кайфов – познать, как играет очко,
когда, распоясавшись, связкой гремучих синтагм
на текстовом поле со смертью играешь в очко
и слышишь, как нарастает вой винта,
и отползаешь в зеленку у драйва e:\ –
успеть сохраниться в и/или резервный файл;
но мышь буксует в разъезженной колее,
сползая к растяжкам в манере «плохой фристайл»!
Теперь пятачка не спасет даже колотый Милн,
на первом jo-jo разлетаясь, как гребаный пух.
В такой игре не бывает хороших мин,
хорошие – это те, что не скажут «бух!»
Здесь не каратека, не крякнешь, взлетая, «кия!»,
здесь право эскейпа – посмертное: дернуть кольцо –
и с черного неба, с девятого уровня Я
холодные звездочки лягут тебе на лицо,
и схлопнется спейс; не останется даже дыры
пред очи безликого Биоса мышкой предстать,
чтоб вымолить карму. В правилах этой игры
нет реинкарнаций. Только холодный рестарт.
* * *
Жолобный ржавый звук труда вреда
впалый пустой паук внутри ведра
хрупкая штука турка в роде бреда
колкое древо брега
пылкая ерунда
хурда-мурда
кредо –
банка
Прославленный удалец с ослабленной головой
южные губы дамы сулят возточные здрасти
дело пахнет халвой
липкое дело –
Списанное сверло хрипит курлы
втискивает Орлов в графы нули
делает мягким кием кикс граф Нулин
ноет набрякший улей
размокший булинь
лень блин
hули –
Дамка
Соломенный удавец с залубленной булавой
нижние губки дамки точат любовную влагу
вялый подвой-привой
звук окуляции –
Стесанному резцу кора горька
дальше ближе к концу нора хорька
спуск во тьму долог как морда «Хорьха»
узок и лязг как койка
как визг вязок зверька
и как близь тонка
корка –
Танка
Соломенный богомол с заломленной головой
нежные жвала самки сочат коричневый деготь
медленный тихий вой
сорванный голос
* * *
На любительских снимках памяти ты
пожелтела, поблекла. Видно, и там стареешь.
Вряд ли это дефекты памяти. Скорей уж
низкое качество времени: падение широты
с ростом долготы. Определясь по дереву
или камню и ощупав седенький мох,
замечаю, что все время сползает к северу.
Впрочем, то же чую нутром, т.е. между ног,
т.е. между прочим, хотя и не перестало.
Что же касается западной долготы –
иногда, обращая морду туда, где д.б. т.н. «чухонские скалы» –
или, м.б., болота – и где, предположительно, водишься ты,
расстояние удваивающая местным чудным языком,
я подолгу беззвучно вою – толком не зная, о ком.
ОСНОВНЫЕ ДАННЫЕ
Девичья гибкость, хрупкость, холодноломкость.
Женская плотность, твердость, но и упругость.
Тех и других низкая стойкость, прочность, надежность.
Их отпускная вязкость, сопротивленье разрыву.
Мужская текучесть, старение и усталость.
Обширный ассортимент, но скверный сортамент.
И никаких гарантий.
СНЫ
1
К вечеру поутихло. Паутину
перистых утянуло. Перестало
бить и охать. На западе получилось
несколько и не стало.
Не горячо. Не холодно. Нежно. Почти не слышно.
Не склоняя молча почти не напрягая память
тех, у кого это вошло в норму и снова вышло
просто, как облизать подветренный палец –
крепко усопших, сладко почивших
в позе эмбриона, Камы или комы,
тихо сопящих, в сон проскочивших
сквозь непрерывный вой насекомых.
Видимо темно и неизвестно,
швы или извилисты, или из листвы –
вылазки, выползки, поиски места,
выполоски света или сны,
или снизу с них с миру по нитке
ссучивается петля,
или сверху медленно, длинно снится
долгая, вязкая, густая спля.
2
СНиП. Шнапс. Снурре.
Сноп снов. Снусмумрик.
С нас вымрик.
Сонм. Сумрак.
Самый сон – кого?
Сямисен и кото.
Происки Кокто.
Поиски траченного временем Годо.
Слабый пруст девушек в цвету
по ту
сторону савана.
s`est tout
очень славно:
смерть Бобо.
Сумерки бобов:
сям и там
усики снов и снов
тонки липки
и хлипки их лапки
и длинны цепки
свисают
и с них брегет
и стикает
и все стихает
и все не светает.
3
Снос
из сна в сон, из сна в сон,
и снова, снова
сны во снах, сны во снах –
во-первых.
А во вторых (снах) –
сноски на сны (первые),
целые списки сносок,
как связки спелых сосисок,
в связи со ссылками на сноски
в перекрестных снах
и соосных снах,
и во снах,
заблудившихся в трех соснах
сна в сне.
А нас нет.
Нет нас во снах,
нет даже сносок на нас,
даже ссылок.
Некрасиво.
Но сны-то в нас,
а нас-то нет.
Нет нас и не настанет.
И, выходит, нас
заменить некем.
Некем выходит
и заменяет.
И за меня Некем,
за меня выходит
далеко
в следующий сон...
4
Следующий сон:
SOS! SOS! SOS!
Атас!
На нас
в тумане
наткнулся трансатлантический айсберг
«Титаник».
У него семь восьмых –
сон во сне,
где еще одна восьмая –
мы не знаем:
видимость ноль
туман, ночь,
бьет моль,
шторм
и еще Бог весть что.
Имеем пробоину ниже фатерлинии.
Стриндберги не выдерживают,
лопаются переборхесы,
пожар в мышином отделении,
есть жертвы в каюк-компании.
Пассажиры в панике.
Юнги в коллективном бессознательном состоянии.
Матрасы все мокрые и полосатые,
качают помпой,
но трюмо уже по пояс.
Либидку снесло за борт.
Идем Е2-Е2, теряем ход,
съезжаем на пять клеточек вниз,
ложимся на правый Бог.
Сильно клонит ко сну,
идем ко дну,
в сон, в сон, в сон.
Всем, всем, всем!
Наши координаты:
десять градусов ниже пояса видимо ноля,
двадцать минут третьего пополуночи,
тридцать секунд до взрыва котелка.
Всем, всем, всем!
SOS! SOS! SOS!
Alas!..
5
Так давайте – приснимся,
приснимемся на память
все вместе, живые еще.
И – вы же еще живые,
и мы же тоже
как живые все
вышли,
как наяву,
присно,
прекрасно
вышли.
И остались там так,
как живые.
6
Но не выжили.
* * *
Мутнеет глаз, объевшись пелены.
Он ловит кадр расплывчатый и блёклый.
Недостает чувствительности пленке,
и выдержки не хватит – не длины,
но долготы. Зрачки утомлены.
На них слоится время, словно бельма.
Глаз видит только рыхлые блины
на месте лампы и луны. Отдельно –
блины детей и, видимо, жены,
которые в шкафу отражены,
а не в его хрусталике прогоркшем.
Он видит шкафом ватное пальто,
а чуть поглубже – смутное ничто,
которое все больше, больше, больше.
* * *
Куколка ты моя, куколь, чучелко, человечико,
неприличико, величинка, толикое околичие,
буква «зю» моя, зюзелица, символичико,
недотыкомка-жуколица, ногомногое многотычие,
стой на слове своем, многоярустно наступай
на горло бутылое, ботлое собственно песне,
на язык-миногу. Светлый сказочный расстебай
испечешь и язык проглотишь. Хоть тресни,
насухую стой на слове своем, пускай свое место знает,
пусть хоть сдохнет, но помнит, кто в доме его хозяин.
Коли есть у тебя хоть какое Оле Лукойе,
расскажи ты мне, не удмуртствуя лукаво,
крысословом верным какакции Лукойла,
ну какова тебе еще пирожна-какава,
и почто распустило ястык настолько,
попирая потной подпопной своей попятной,
что в подлунной нету такого Ктолиба,
для кого голослово твое понятно,
для кого западло глубоко в душу,
как родные подляны бусоногого малодетства,
по которым итить и итить их в душу,
твоематерью даденную в наследство;
разве выползет энное уное покалечие,
дабы выразить оное иное поимание...
каколка ты моя, пуколка, неприличее
сикальце-какальце павианее,
бонвиванее место твое причинное причиною,
повивальною бабкой сикурс-набоков вправленное,
что разумное доброе слово свое мужчинное
мимо дела сеешь-несешь, в дыру отравную.
Потому – не стоит на твоем суеслово теплое, нежное,
а стоит на чужом, да и то из одной лишь зависти.
Не гони же пургу-крутяк буремглой вихреснежною:
только небо кроет подряд, без разбору-надобности,
оттого и растут у межи лопухи-будыльники,
лабуда-полынь промежная, репьё-подорожники,
оттого и слово самовито стоит в затыльнике,
словно третья нога в плодовитом твоем треножнике.
О Р И Е Н Т А Ц И И
(из неизданного То Сё)
1
Тихо сижу в провинции, словно мышка,
жгу свой фонарик ночами да порчу бумагу.
Словно сытая кошка, следит за мною наместник,
изредка трогает, когти не выпуская,
даже играть со мной лень ему, да и не к спеху:
слопает кошка мышку, едва та пискнет,
если ж не пискнет, слопает малость попозже.
2
Вот две вещи, добрый друг,
поразительные и
недоступные уму:
дивный нравственный закон,
изволением небес
помещенный внутри нас,
и отсутствие любых,
столь же дивное, следов
его действия – вовне.
3
Тощий рассыльный пришел из сыскной управы,
вызов принес от начальника для беседы,
шарил по всем углам маленькими глазами,
кричал: «Смотри у меня!..», «Сгною!..» и много другого,
топал ногами и трясся, как крупорушка,
взял три юаня и нехотя удалился.
Утром пошел для беседы в сыскную управу.
Гладкий начальник управы налил мне чаю
в тонкую чашку с узором из синих рыбок,
тихо со мной говорил, глаза положивши на пол:
«Смею ли я, ничтожный, надеяться?..» – говорил он,
«Соблаговолите ли вы?..» и много другого,
ласково улыбался и даже совсем не заметил
триста юаней в красивом узком конверте,
что заползли под его новенькую циновку;
провожал до порога, приглашал заходить почаще...
Знающий силу свою несуетен и деликатен:
тот, кто владеет мечом, им понапрасну не машет.
4
Кот на коленях, пес возле ног.
Что же еще?
Кот на коленях, пес возле ног,
в чайнике чай, рис в животе,.
Что же еще?
Кот на коленях, пес возле ног,
в чайнике чай, рис в животе,
бумага на столике, кисточка в руке.
Что же еще?
Кот на коленях, пес возле ног,
в чайнике чай, рис в животе,
бумага на столике, кисточка в руке,
строка в голове, голова на плечах.
Что же еще?
Кот на коленях, пес возле ног,
в чайнике чай, рис в животе,
бумага на столике, кисточка в руке,
строка в голове, голова на плечах,
в сердце покой, мир на душе.
Чего же еще?..
Что же еще?
5
Держава живится налогом, чиновник со взятки.
Подарок чиновнику стоит поменьше налога.
Опять же, чиновник есть камень в основе державы.
Не станет чиновника – тут и империя рухнет,
а ежели взяток не станет, то сгинет чиновник.
Конечно, коль были бы деньги, давал бы обоим,
да ежели нет на обоих, то что тут попишешь?
Как видно, чиновнику дать – это все же разумней:
и деньги целей, и чиновник, и, значит, держава.
А денег державе не хватит – еще начеканит:
на то и империя, чтобы чеканить монету.
Вот если б чеканить я начал бы сам, то хватило б
и взятки давать, и уплачивать честно налоги.
Но это уж был бы урон, говорят, государству,
хотя не пойму, почему. За такое по локоть
империя руки оттяпает. Лучше уж стану,
как всякий порядочный подданный, взятки давать я,
доходы скрывать и пешком уходить от налогов:
и руки целее, и деньги, и власть, и чиновник.
6
Мухи меня одолели. Долги и мухи.
Липкой бумаги куплю на последние деньги.
7
Вот вечером третьего дня весеннего месяца мая,
на желтой циновке под персиком сидя цветущим,
при свете пионовой лампы раскинувши свиток,
любуюсь я рисовой матовой тонкой бумагой.
У этой бумаги шесть свойств и двенадцать достоинств,
и восемь разделов, и десять особых условий,
два способа споров, одиннадцать признаков санкций,
большой боковик из красивых зеленых юаней,
невидимый глазу узор в виде черного нала,
сплетенного с листьями трав восемнадцати видов,
и красная тушь на изысканных круглых печатях.
Какая во всем благородная здесь соразмерность,
какая гармония красок, цветов и оттенков,
какая спокойная плавность в периодах, фразах,
какое изящество тонких изломанных линий!
Мигает фонарь мой пионовый, скоро погаснет,
а я все сижу, оторваться не в силах от свитка,
и слезы восторга дрожат у меня на ресницах,
и влажны мои рукава от высокого чувства.
8
Скучно мне жить одному в моем захолустье.
Вырежу я из бумаги мелких бесов,
легковесных вертлявых бумажных змеев,
дам им большую волю на длинных нитках,
в город отправлю их с попутным ветром:
пусть-ка послушают, что горожане болтают,
на животе и спине у себя запишут.
Вернутся – я их почитаю. Все веселее.
9
Мне прохожий рассказал с предосторожностями –
на базарах толкуют небывалое:
были, люди говорят, многочисленные
чудеса и знаменья удивительные.
Власть сочла чудеса недозволенными,
объявила знаменья противоправительственными,
толкования их злонамеренными,
толкователей же несуществующими.
Но знамения вещь сверхъестественная,
чудеса тоже вещь неизъяснимая,
толкование же вещь лицензируемая,
подотчетная, налогооблагаемая.
Человеки тоже вещь государственная,
вот и сделали несуществующими
толкователей другим в назидание,
для острастки чудесам и знамениям.
10
Однажды в присутственном месте фискальной управы
я долго сидел, ожидая приемного часа.
Там мелкий чиновник, по локоть измазанный тушью,
сопя, прилежно писал большую бумагу.
Бумагами были покрыты весь пол и все стены,
и было уже не понять, где кончается эта бумага,
которую пишет чиновник, который сидит в этом месте,
и где начинается место, в котором сидит тот чиновник,
который все пишет и пишет, и пишет эту бумагу.
11
Ты пишешь, мой друг, с удивленьем
и грустью о новых идеях.
О выдумках сих непристойных
я тоже довольно наслышан.
Признаться, и мне они странны.
Когда мое дело решает
высокий и знатный чиновник,
не раз проходивший экзамен
и опытный в дел производстве,
могу ли я тут усомниться?
Когда же случайный прохожий
решать за меня соберется,
тем более в этаком месте,
где сотня таких соберется,
что может хорошего выйти?
Ведь если их сто соберется,
и это не пир и не драка,
то разве понять это можно,
зачем собрались? Разве только
чтоб сон сообща посмотреть.
12
Горит уютно розовый фонарик.
Горячий чай дымится в тонкой чашке.
Сверчок поет свою простую песню.
Тушь кончилась и вся бумага вышла.
Столица далеко. И мне не страшно.
13
Высокий чиновник Небесной управы
базар не фильтрует.
Зачем бы он станет следить за базаром,
ведь он за базар не ответит.
14
Ездил вчера я в город туши купить и бумаги,
масла для фонаря и корма для птиц и рыбок.
Шумно в городе и с непривычки странно.
Юноши ходят развязно, рук в рукава не пряча,
при обращении к старшим взора не опускают.
У юношей этих простые глаза свободных,
свободу понявших как право убить без спроса.
15
Сеет мелкий дождик.
Мелкий дождик целый день.
Холодно и грустно.
Влажная циновка.
С потолка опять течет.
Брызги на бумаге.
Мухи присмирели.
Тихо на стене сидят.
Мухам тоже скверно.
Тучи, дождь и ветер.
И дорогу развезло.
Никуда не деться.
Как-то все напрасно.
И вся жизнь как этот дождь.
Холодно и мелко.
И всю жизнь до смерти,
как дорогу, развезло,
никуда не деться.
Что же тут поделать?
Я как муха на стене,
тихий стал и смирный.
Брызги на бумаге.
Пусто, пусто на душе,
пусто на бумаге.
Тошно, одиноко.
Хоть бы кто-нибудь пришел.
Хоть с худою вестью.
Пусто на дороге.
Может, померли уже
все на свете люди?
Может быть, остались
только тучи, ветер, дождь,
барсуки да лисы?
Холодно и грустно.
Сеет дождик целый день,
мелкий, мелкий дождик.
16
Вот и вышло мне время ехать назад в столицу.
Вышедши из опалы, еду искать другую.
Радостно мне и горько, весело и тоскливо.
Радостно потому, что конец моему изгнанью,
а горько с того, что конец моей свободе.
Весело потому, что провинцию оставляю,
а тоскливо с того, что вновь ворочусь в столицу.
В сердце моем провинция, а на уме столица.
Сердце с умом не в ладах, и на душе тревога.
17
Прости, моя тихая обитель,
садик и хижина, прощайте.
Не прощайте – до скорого свиданья.
Вряд ли заживусь я в столице:
у того, кто кормится словами,
лишнее словцо лежит близко.
Полежит да и вылетит вскоре
вылетит – уже не поймаешь,
выскочит – назад не воротишь.
А того, кто кормится словами,
и ловить-то даже не надо,
вот он, в золоченой своей клетке.
Скажут: дочирикался, птичка,
вылезай из клетки золоченой,
полезай в соломенную клетку.
Так что я прощаюсь ненадолго,
клетка моей вольной несвободы,
дом моей свободы невольной,
хижина с соломенной крышей,
где порой жилось мне несладко,
но порой так сладко писалось.
18
Льстиво со мной говорил напоследок наместник:
съесть меня не успел – съеденным быть боится.
Кошка боится мышки, а мышка боится сыра,
знает, что сыр столичный в дворцовой лежит мышеловке.
Тронуть его опасно, а пренебречь невозможно:
очень будет сердиться главный дворцовый ловчий,
великий знаток сыров и покровитель мышек.
Славься же, император, государь Поднебесной.
Идучи в мышеловку, мышь тебе славословит!
19
Распищался я, глупец,
словно мышь под башмаком,
расшумелся не к добру:
в наше время ни за так
пропадает человек,
и следа не отыскать.
20
На последней четвертушке бумаги
на краешке столика пустого
последние строчки на дорогу.
21
Медленно вянет в лампе росток огня.
Кончив писать, бережно пересади
этот росток в бумаги и руки согрей.
Холод тогда останется только в груди.
ПРОТЯЖНАЯ ПЕСЕНКА
ДЛЯ ОДИНОКОГО ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ГОЛОСА
И ПРОСТОГО ДЕРЕВЯННОГО
ДУХОВОГО ИНСТРУМЕНТА
Прошлого нет – уже,
будущего – еще,
а на их на меже
нет ничего вообще.
Сделаю мир из букв,
жизнь сочиню из слов,
вставлю печальный звук
в полый тростинки ствол.
Стану в нее я дуть,
плакать отца ли, мать,
чтобы хоть что-нибудь
прошлым своим назвать,
и пригляжу во снах
женщину ли, дитя,
или какой-то знак
будущего хотя.
Прошлое расскажу,
будущее сложу,
а на их на межу
дерево посажу,
может, хоть так дано
мне отыскать ответ,
вырастив «да» одно
на трех бесплодных «нет».
Буду с ними на спор
в эту играть игру,
что живой до сих пор,
а как опять умру –
прошлого не отнять
будущему уже:
нет на меже меня,
нет меня на меже.
АЛЛЮЗИИ
О. М. и Н. Б.
Я вернулся в мой город, знакомый как знак,
как простой иероглиф, как красный пиджак.
Ты узнал этот голод – так жуй по углам
эти жирные складки разбухших реклам
там, где врезался в шею, загривок, живот
этот красный пиджак вороватых свобод,
зверовидных свобод, тех, за чьи чудеса
отдаем мы свои мертвецов голоса.
Ты свернулся, мой город, большим червяком,
измерением, свитком, сырым молоком.
Сонно свищет в висок, угнездясь за углом,
твой домашний АК милицейским щеглом.
Я пригнулся, мой город, фильтрую базар,
типа , я не при чем, я простой Кортасар,
типа, типа, – я кличу и мелко крошу
черствый дискурс: – Поклюйте, а я попишу.
Я ширнулся, мой город, считаю до трех,
а потом улетаю от этих застрех
мягким знаком в строке кириллических птиц,
отводя, как затвор, одноразовый шприц.
Он свихнулся, мой город, считаю, до двух
или даже до часу; но Гоголя дух
пролетел еще в полночь, и хрипло в ночи
«Поднимите мне веки!» – мой город рычит.
Глянет он из-под век пистолетным зрачком,
и прильну я к нему полужирным значком,
и ввернусь я в него: я из этих, из тех,
что всегда возвращались в привычный контекст.
РУБА'ИЙЙАТ АЛЬ-ДЖЕБРИ
Я решал уравнения знаком и точным числом,
и обманчивым словом; я был мудрецом и ослом;
я ответы искал и во сне, и в вине, и в беседе,
между светом и тенью, добром и прельстительным злом.
Я вытряхивал истины, шарил на ощупь во лжи,
извлекал спорынью, словно корень, из колоса ржи,
я бродил и в полях конопли, и долинами мака,
но ответа и там не нашел. Где ж искать мне, скажи!
Я решал уравнения с корнем «любовь», а верней,
порешил; я искал корень «вера» – «сомнение» с ней
откопал я – червя, что ползет и разрезан на части.
Я уже накопал себе гору из мнимых корней.
Есть в простых уравнениях корень, но он неглубок.
В уравнениях сложных их может быть целый клубок.
Где б нарыть уравненье с действительным корнем «надежда»,
аргументом которого не был бы истинный «Бог»?
Уравненье решал я с граничным условием «смерть»,
подставляя в него как константы то «душу», то «персть».
Я для «персти» нашел корень «ноль», для «души» – «бесконечность»,
и нашел я, что оба несладки. По волку и шерсть.
Так искал я решения ходом коня и ладьи,
приношением жертвы и строгим вердиктом судьи,
и мольбой, и приказом – но тщетны все способы эти.
Как найти мне решение – корень из точки над «i»?
* * *
Окружающий мир под взглядом обретает контраст,
резкость, цвет и объем, плотность, температуру,
исчисляемость и начинает существовать.
В этом нет ничего от «In God We Trust»,
просто взгляд образует материю как текстуру
взаимодействия с миром, то есть тем, что можно назвать
«вещью в себе» или как-то иначе, хотя
называние ничего не объяснит и не прибавит
ни возможностей взгляду, ни новых свойств
так называемому, ни даже слову «октябрь»,
которое начинается завтра мелким дождем. С грибами
здесь сейчас хорошо. С прочим хреново. Воск
стынущих на бегу облаков
на глазах натекает, становясь с каждым днем все толще,
занимая весь образованный взглядом объем,
высасывая остатки тепла из слова «тепло». Таков
наблюдаемый мир. Вернее, схватываемый наощупь
уже с двадцати ноль ноль, когда, оставшись вдвоем
с темнотой, коченеющий взгляд утрачивает
способность к схватыванию, а за пределами спального мешка
наблюдается только нечто вроде нуля по Кальвину,
интерпретируемое как ад по Кельвину. Незрячее
несуществование вызывает судорогу идиотского смешка.
Наблюдаемый мир, остывая, образует субъективно невидимую окалину.
Объективно все это значит «пора линять».
Это будет лучше для всех. Без догляда
отмороженный Крым, не имея куда девать
атрибуты, присвоенные чувственным схватыванием, вне меня
потеряет резкость, контраст, различимость числа и ряда
и как минимум на год перестанет существовать.
* * *
Стоял, запрокинув голову к ночному небу,
ждал падучей звезды – загадать желание на счастье.
Метеорит попал ему прямо в лоб.
* * *
Поэт считает черный нал
А. Беляков
О, как, имея дивный дар,
прожить на скромный гонорар,
чтоб от заслуженных щедрот
иметь свой сытный бутерброд
и от признательных наград
вкушать свой скромный виноград?
– Заткнись! Никак! – гремит в ответ –
и – возвышается поэт!
* * *
Пока душа пребывает в теле,
полагая его как кровать,
она не знает, те ли,
эти ли вентили открывать;
располагаясь в нем как питон
или знак «минус»,
она полагает его как притон,
когда притомилась.
Вот ведь, скажи на милость! Душа
полагает о теле как о постели,
где/куда она полагает себя как шар,
и эти ли клапаны, те ли
полагалось нажать – все равно, ей кажется.
Но якобы шар, попав под кожицу,
то разваливается пластом,
то, едва шевеля хвостом,
гусеницей скукожится.
А тело меж тем – не просто ложе,
а сложный орган органов и гормонов,
и правильно ляжет душа, положим –
оно запоет кремоной,
а если случится положим напротив,
что бывает, тоже положим, нередко,
переплетение кости и плоти
заскрипит, как дверь или табуретка,
и треснет, давая такую щель,
что душа только: – Ах! – и отлетела.
Таково положение вещей
касательно расположения души относительно тела.